Как я учился не рисовать
вдохновение: опыт запечатления
к моей картине, нарисованной девяти лет от роду
…есть что-то, перелетающее через времена…
До сих пор не могу объяснить себе, как она случилась… Сам не могу поверить,
что нарисована девятилетним. Ко дню рождения папы. На даче, в маленькой,
заваленной барахлом комнатушке.
Хотелось очень нарисовать что-то именно для него и непременно акварельными
красками, купленными перед отъездом. Красками, которыми не рисовал еще
никогда.
Мне их подарили, чтобы я, наконец, прекратил малевать на чем попадя чем
попало – чернилами, мелом, карандашами, кусочками угля, пальцами на замерзших
стеклах, палочками на песке, камешками, грязью, размазней на тарелке…
Царапал мебель, перепортил немало книжек, учебников, документов.
Сам себя изрисовывал до безобразия.
Страсть эта в нашей далекой от художеств семье когда наказывалась, когда
просто не замечалась, как все детские страсти. Серостенный сталинско-коммунальный
фон ее, наверное, обострял.
Каким праздником, каким упоительным счастьем был каждый клочок бумаги,
где было можно, каким роскошеством, пиршеством – альбомы, целые Альбомы
Для Рисования!..
Я делал из них книжки, полные диковинных приключений и путешествий,
сражений, любовей – рисованные многосерийные фильмы…
После завершения каждое произведение непременно требовалось кому-нибудь
подарить, и немедленно, ибо все законченное вызывало,по непонятной еще
тогда причине, боль и тоску, а спустя какое-то время яростное отвращение.
Уйма картинок была пущена из окон в виде бумажных голубей. В летучих
посланиях этих изображались людозвери и зверолюди, я вкладывал в них
свое понимание окружающей действительности. Баловался, случалось, и порнографией.
Но чаще всего появлялся некий кораблик с парусом или лодочка с человечком…
Эта картина – из тех же недр, но иная.
Папа ее сохранил, вставил в рамку.
Жаль – видно лишь обесцвеченную, сильно уменьшенную репродукцию. Но может
быть, и сюда просочится что-то и передаст тот миг…
Вспоминаю…
Сперва попытка изобразить некий пейзажик с речкой. Не вышло. Разозлился,
порвал. Вспомнил, что в пять лет еще, расшибив коленку, дал себе клятву
не быть девчонкой и никогда не реветь. Судорогу проглотил, глаза устремил
в другой, чистый лист. И забылся как-то, почти уснул…
…Вдруг – увидел все сразу – в цвете, во всех деталях, пронзительно, живобытно
– и этим стал.
Вдохновение определено Львом Толстым как состояние, когда ясно открывается,
что можно сделать.Что можно сделать, и точка. Больше во вдохновении ничего
нет. Ясновиденье действия. Что можно сделать: когда это ясно, когда открывается –
не остается уже ничего, кроме как делать. Уже невозможно не делать, уже
делается.
Помню точно: волнения никакого. Только одно, сквозняковое – что там –
не любопытство, нет, действо, деяние пребывания. Что там – кроме
того, что обозначилось из белизны бумаги. На Дереве и в скальных расселинах,
на камнях и на водных валунах, давно обжитых… На холмистом холодеющем
берегу, принимающем сумерки, – и за ним, за водой, знающей свой исток
и цель… За листочками, за стебельками. За небом, за светом…
О чем думает мой Отшельник?..(В лодке у него только доска подножная да
кусок хлеба в полотняной тряпице…)Что сделал – осталось. Как делал, как
рисовал – не помню, потому что не я, а мной рисовалось.
…Остался в памяти только кошмар выхода, возвращения в себя… Я ведь не
знал еще, какая это коварная, обманчиво-податливая материя – акварель,
женственнейшая из палитр, сколько таит подвохов и издевательств.
Я даже кисть не умел как следует обмывать.
Вдруг, когда произошло уже почти все – оставалось только проститься последним
мазком с Веслом – с кисти сорвался, как бомба, и плюхнулся в нежно-розовый
блик над лодкой кусок грубой грязи – громадный черно-коричневый Клякс
– не клякса, известная всем, а Клякс… и пополз жуткими метастазами
по воде… Небо стало обваливаться…
Все… Все испортил… Заплакал, взревел в голос, обет нарушив и тем окончательно
пробудившись.
Отчаяние.
Слезинка одна попала туда же, в клоачный центр… Показалось или на самом
деле?.. Клякс побледнел, будто бы испугавшись… Ага, боишься – значит,
тебя может не быть. Промокашки нет, есть где-то вата. Нашел. Ну-ка, ну-ка…
Так… Дать подсохнуть. Водички. Еще водички… Еще…
Придирчивый глаз и теперь увидит этот вылизанный кусок – да – вот тут,
где приморщено и белесовато…
Вода обняла провал и обнаружила запах мысли, движущийся впереди человека…
Залив.
А может быть, река.
Не помню… Были облака,
их больше нет.
Горит заря,
но где-то там…
А здесь – не знаю,
откуда свет,
благодаря
какому чуду.
…Вспоминаю:
он светит сам,
да, светит сам, но он обязан
и жемчугу своим экстазом, и изумруду…
Здесь я был
тому назад всего лишь вечность.
Я плыл, я видел оконечность
полувоздушной суши – мыс,
себя теряющий как мысль
и эти скалы: их оскалы
прикрыл покладистый песок,
а где не вышло, как лекала
лишайник лег наискосок
и лбы осеребрил, и тени
подземных солнечных
сплетений…
…И это дерево –
я был им,
боговетвистым,
солнцекрылым,
я плыл сквозь воздух,
я пылал спокойствием.
Мои стрекозы и птицы…
я их целовал,
дарил цветы,
плоды и слезы…
А ветер – ветер веселил
мне волосы, венки сплетая
и расплетая – и спросил,
страницы снов моих листая,
однажды:
– Что такое смерть?
Я отвечал: – Как посмотреть…
Вот небо. Небо убивает.
– Ты шутишь?.. Смерти не бывает.
– Шучу, конечно. А земля
сегодня любит ноту ля.
– О, это пустяки… А можно
тебя погладить осторожно?..
– Как хочешь… Подлети, усни
и ветку к ветке прикосни…
– А что такое сон?
– Работа.
Но у нее другая нота,
другие краски и холсты.
Пройдешь сквозь ближние кусты,
вздохнешь, травинку потревожишь,
волну к губам своим приложишь,
волна уснет, но полный сон
бывает только в унисон…
И ветру снился дальний берег,
где камень камню слепо верит.
Кому светлей, кому темней
не знают камни или знают,
но спят и духов заклинают,
и духи спят среди камней…
...В детстве на кончике карандаша я был Всем. Над душой властвовала
творческая стихия. Но, пытаясь нарисовать маму, встретился с Невозможным.
Фотографии не передают… Близки к прояснению: одна со мною,
другая в шляпке, и еще пара детских, ангелоликих. Красота, сотканная из такой
точности, такой тонкой нежности, что переходит уже в иномирие…
Я легко рисовал портреты с натуры и по памяти, даже с закрытыми
глазами, чем удивлял и себя.
Все лица давались сразу и узнавались восторженно. Только твое почему-то
выходило чужим…
Как я жаждал запечатлеть тебя, как упорствовал!.. Перекусывал карандаши,
рвал бумагу, глотал слезы…
Но вдруг однажды затих смиренно. Словно угадав пропасть, которую можно
только перелететь…
|