Я стояла перед школой и смотрела, как выносят парты. Их относили в дальний конец двора и сваливали у стены нашего дома, возле ярко-желтой стрелы с надписью: «В газоубежище». Мне очень хотелось знать, вынесли уже парты из третьего «Б» или еще нет. Мне казалось, что если еще не вынесли, то обязательно что-нибудь случится, и мы начнем ходить в школу. Раздумывала, у кого бы спросить об этом, и увидела Борьку. Борька искал меня. «Томка! – закричал он. – Беги домой скорей! Записывать пришли, кто еще не уехал. В эту записывают, забыл, как называется».
Мы помчались по лестнице, перепрыгивая ступеньки. У самой двери Борька отдышался и сказал: «В акувацию».
В комнате сидели наша лифтерша Татьяна с противогазной сумкой через плечо и Гарик Грингауз из девятого класса. Бабушка молча стояла у комода.
– Чем кормить дите будешь? – убеждала бабушку Татьяна.
– Какое нонче в Москве питание? И в школу вон кровати привезли, госпиталь будет.
– Так ведь маленькая еще, – говорила бабушка сдавленно.
– И родителей нет. На меня мать-то оставила.
– В Тимирязева бомба попала, – продолжала Татьяна, – а мы, что ни ночь, в метро бежим. Нешто под землей для ребенка сон?
– Кто ж с ними за старшего? – спросила бабушка.
– А вот, – кивнула Татьяна на Гарика. – И еще Селиверстова из ЖЭКа.
Бабушка не слышала про Селиверстову. Она взглянула на Гарика и заплакала в голос.
Это было непонятно. Я бы на месте бабушки обязательно отпустила меня с Гариком на край света. Однажды я слышала, как одна старшеклассница говорила подруге, что пошла бы с Гариком на край света. Гарик был знаменитым человеком в нашей школе, его слава докатывалась даже до первоклашек. Он был лучшим комсомольцем, председателем математического кружка и, говорят, однажды выиграл в шахматы у самого Лилиенталя. И мне очень захотелось поехать с ним на край света, тем более что, кроме Москвы, я была только в Переделкине, где мы каждый год снимали дачу.
Всю ночь мы с бабушкой собирались. Бабушка вышивала букву Т на моих чулках, панаме и подкладке шубы. Я укладывала в портфель самое необходимое: карандаши, учебник арифметики, книгу «Волшебник Изумрудного города» и коробку с фантиками.
Больше всего я боялась, что на вокзале бабушка будет плакать. Но бабушка не плакала, она лишь изо всех сил сжимала мою руку, как будто я могла потеряться. Иногда она останавливалась и глядела на меня так, словно собиралась сказать что-то очень важное. Но каждый раз говорила лишь, чтобы я не потеряла калоши и чтобы не пила сырой воды.
Совершенно неожиданно заплакала я сама. Что-то привычное и веселое разом оборвалось у меня внутри, и там стало пусто и так холодно, что меня начало трясти, сначала тихонько, а потом все сильнее. Такое со мной было только однажды, когда я первый раз проснулась ночью от воя сирены. Но тогда действительно было страшно, а сейчас ничего страшного не происходило. Просто в толпе у вагона я увидела Гарика Грингауза, который прощался со своей мамой или бабушкой – такой же маленькой, черной и в очках, как Гарик. Она крепко держала его за руку, как будто он мог потеряться. Другой рукой она засовывала ему в карман яблоко; Гарик отталкивал яблоко, а она засовывала. Я подумала о маме и уже не могла думать ни о чем другом и ревела все громче.
За две недели до начала войны мои родители уехали отдыхать в Белоруссию, и с тех пор мы ничего о них не знали.
Ехали мы дней семь, больше не ехали – стояли. На остановках Гарик бегал за кипятком, покупал вареную картошку и водил нас умываться к фыркающим, утопающим в лужах кранам; он требовал, чтобы мы все время держались за руки, и то и дело нас пересчитывал.
Из нашего дома ехали трое: я, Борька и толстая девочка Сусанна, с которой мы спали на одной полке. Сусанна любила становиться во всякие балетные позы, она вытягивала руки в стороны, а ногу назад и говорила, что, если бы не война, она бы училась в Большом театре. При этом она всегда добавляла, что, когда по радио объявили войну, она нисколечко не испугалась, а, наоборот, утешала своих родителей. «Я тоже не испугалась! – подхватывала я. – Я играла в мячик». – «А я и вовсе, – говорил Борька, – я целый день мыло покупал». Мы гордились друг перед другом своей смелостью. Мы кричали встречным составам: «Оторвите голову Гитлеру!», «Смерть фрицам!» Составы шли один за другим. В открытых дверях теплушек сидели, свесив ноги, красноармейцы, обрывки их песен вспыхивали в грохоте колес и уносились дальше.
Однажды ночью я проснулась от странной, тревожной музыки. Поезд стоял, и, прислушавшись, я поняла, что это не музыка, а песня, которую поет сразу тысяча голосов. Никогда раньше я не слышала таких песен, она была как плач и наполняла все вокруг. Я перелезла через спящую Сусанну и выбралась в тамбур.
На соседнем пути стоял состав. Между теплушками я увидела громадную толпу, прижавшуюся с той стороны к составу. Каждая женщина в этой толпе причитала по-своему на незнакомом мне языке, но вместе получалось, что как будто поют они на один мотив, они даже покачивались одинаково, и от этой песни становилось страшно. Вдруг состав дрогнул и пошел, и те, кто сидел в теплушках, запели другие песни, только уже было не разобрать какие. И в мелькании просветов между теплушками видно было, что толпа тоже дрогнула и хлынула вслед за составом. Песня-плач оборвалась, только крики слышались теперь из темноты.
Кто-то положил мне на плечо руку; оказывается, Гарик все время стоял рядом.
– Вот, Томка, какая штука, – сказал он. – Вот как бывает... Кто едет на запад, а кто – на восток... И все равно это подло, что ни говори.
Это было не совсем понятно, тем более что Гарик смотрел не на меня, а в ту сторону, куда ушел состав. Я бы даже подумала, что он и вовсе меня не видит, если бы он не сжимал мне плечо очень сильно.
Нас привезли в маленький город, который даже не имел настоящего названия. Его называли просто Соцгород или еще красиво и непонятно – Крекинг. Так назывался громадный завод, на котором перерабатывали нефть и над которым днем и ночью полыхало в небе красное зарево.
Жители Соцгорода разобрали нас по домам. Меня взяла Серафима Петровна. Она, как и все, работала на Крекинге и возвращалась домой очень поздно, а иногда вообще не возвращалась – оставалась на заводе в ночную смену. Иногда она приходила веселая и еще с порога говорила: «Сегодня, Томочка, в магазине на «мясо» селедку дали, а на «жир» – яичный порошок. Ух, устроим пир, люблю поесть, грешница!» Она ставила чайник, садилась на сундучок у керосинки и сразу засыпала. Будить ее было бесполезно, я только стаскивала с нее сапоги и засовывала ей под спину подушку.
Иногда утром она вынимала из сундучка юбку или ботинки и просила меня: «Сходи-ка на рынок, Томочка, может, тебе повезет...» Я одевалась во все самое теплое и шла на рынок. На рынке ничего не продавалось. Ветер со свистом сыпал на пустые дощатые столы жесткий снег. От стола к столу ходили покупатели, они пританцовывали, дышали на руки и смотрели туда, где за последними домами Соцгорода по белому полю уходила в туман дорога. По этой дороге иногда приезжали колхозники из ближних деревень. Как только появлялись санки, все бросались им навстречу и протягивали свои ботики, юбки, чулки или патефон. И старались угадать, что лежит под мешковиной: мороженая картошка, тяжелые косы лука, шарики масла или самая вкусная вещь на свете – круги мороженого молока.
Если бы не холод, я могла бы дежурить на рынке до вечера, потому что в школу мы ходили не каждый день и свободного времени было сколько угодно. Учителя были на фронте, а учительницы, те, что помоложе, работали теперь на Крекинге. Учителей не хватало, и в нашем классе не было постоянного учителя.
Как-то раз к нам в школу пришел Гарик. Он тоже работал на Крекинге, и мы видели его редко. Глаза под очками у него были красные, а руки забинтованные: в первый же день работы он обжег руки какой-то кислотой, и они никак не заживали. По обыкновению у нас был пустой урок, и в овраге за школой мы ездили то ли на лыжах, то ли на санках – хитроумных конструкциях из толстой гнутой проволоки. Гарик взял у кого-то «проволоку» и несколько раз съехал с самого высокого склона. И я заметила, глаза у него были в это время такие счастливые, как будто он только что выиграл у самого Лилиенталя. Потом он стоял, смотрел на нас и хмурился. А потом вздохнул и сказал: «Запустил я вас, вот какая штука...»
Через два дня Гарик привел откуда-то учительницу, Юлию Ивановну. Она была ужасно старенькая, в зеленом платье до пола и с такими белыми волосами, что они были прямо голубоватыми. Борька хвастал, что ей сто лет: он слышал, как она говорила директору, что родилась в тысяча восемьсот каком-то году, а сейчас ведь уже тысяча девятьсот. На первом уроке Юлия Ивановна сказала, что всю жизнь работала в Ленинграде, что уже двадцать лет не работает, но что в такое суровое время стыдно сидеть дома и, дай бог здоровья Гарику, он помог ей найти свое место.
Юлия Ивановна знала массу интересного. Она не только учила нас правилам безударных гласных и умножению столбиков, но и показала, как делать тетради из обрезков (крекинговской, с чертежами) бумаги, которая была розовой, но называлась почему-то «синькой». Она научила нас петь хором песни «Так-так-так!» – говорит пулеметчик» и «Скачет птичка по дорожке, тинь-тинь-тинь...». Она говорила, что, будь она немного помоложе, она поставила бы с нами танец «Полянку», но сейчас у нее нет сил.
Дело в том, что мы давали концерты в госпитале. Это придумал Гарик. Раньше в госпиталь ходили только старшеклассники, но он договорился, и нас тоже стали пускать, только каждый раз предупреждали, чтобы мы пели как можно тише, потому что идем прямо в палаты. Из палаты нас никогда не отпускали сразу. Сусанна раза три танцевала «Умирающего лебедя», она вытягивала ногу, махала рукой, а другой немножко держалась за спинку кровати. Мы пели хором, я на «бис» читала свои стихи про бесстрашных партизан, а Гарик, переходя от кровати к кровати, играл в шахматы одновременно с пятью ранеными.
Однажды вечером Гарик пришел к нам домой очень веселый. Он спросил, умею ли я держать язык за зубами, и хитро прищурился из-за очков. Я ответила, что умею, и тоже подмигнула, и мы долго смеялись. Гарик сказал, что наконец-то ему удалось все устроить и что завтра он уезжает в Москву, а оттуда сейчас попасть на фронт не проблема. «Понимаешь, какая штука, – сказал он. – Я еду не очень-то законно, поэтому ты пока помолчи. А то как бы все не сорвалось».
Конечно, мне было жалко расставаться с Гариком. Но я была очень горда, что мне он доверил такую тайну. Кроме того, он сказал, что весной нас будут принимать в пионеры. Я написала бабушке длинное письмо, и Гарик спрятал его в карман.
Действительно, в канун Первого мая нас принимали в пионеры. Юлия Ивановна продиктовала нам текст Торжественного обещания и сказала, чтобы к воскресенью каждый из нас написал его красиво и нарисовал на этом листке что хочет. И чтобы мы принесли свои «обещания» в школу вместе с пионерскими галстуками.
Галстук! Я похолодела. У меня не было галстука, и я сразу поняла, что достать его невозможно. Почему, почему я не подумала об этом раньше?! Оказывается, запасливая Сусанна привезла с собой галстук из Москвы – и не какой-нибудь, а новый, шелковый. Борька, наоборот, забыл свой галстук дома, хотя его приняли в пионеры еще в прошлом году. Теперь он запоздало ругал себя балдой и клялся, что, когда достанет галстук, будет носить его, не снимая, до самой смерти. Но что во всем этом было толку? Остальные ребята были местные, и у всех у них откуда-то взялись галстуки. Только у меня не было.
Мы с Борькой обошли весь Соцгород. Мы шли и смотрели под ноги, словно надеялись, что у кого-нибудь случайно окажется лишний галстук и что он его случайно потеряет. Мы долго и бесцельно стояли у проходной Крекинга, а потом бродили по рынку. Но ни у кого из тех, кто ждал телегу из деревни, не было припасено в обмен на картошку пионерского галстука. Раз десять заходили мы в промтоварный магазин. Но в магазине по карточкам и ордерам с завода продавались лишь туфли женские «мальчиковые». Там всегда продавалось что-нибудь одно: туфли, или шубы, или ведра. Галстуков в нем ни разу не было.
Я была в отчаянии. Конечно, был бы Гарик, он бы что-нибудь придумал. Но Гарика не было уже четыре месяца, он даже не писал нам, хотя и обещал. И даже Серафима Петровна второй день не приходила с завода.
Серафима Петровна пришла совсем поздно и с порога закричала: «Томочка, зажигай керосинку, устроим пир!» Но тут она заметила мой убитый вид и схватила меня в охапку. «Что, что?! – закричала она. – Письмо получила? Тебе? Мне? Где оно?»
Нет, ни Серафиме Петровне, ни мне не приходило писем. Но, наверное, больше, чем самое хорошее письмо из дому, я бы хотела получить галстук. Такой обыкновенный пионерский галстук.
Серафима Петровна открыла сундучок и стала вынимать из него старые платья, альбом с фотографиями, мужской костюм, завернутый в простыню, и пропахший нафталином рыжий воротник. «Подожди, подожди, – приговаривала она, – где-то у меня было подходящее». Наконец мелькнуло что-то красное. Это была материя, она была такая красная, как самые лучшие галстуки. А по красному полю разбросаны были большие синие розы с зелеными листьями. «Вот, – сказала Серафима Петровна, – на наволочки купила, да не успела пошить».
«Конечно, розы эти для галстука ни к чему, – говорила она. – Но время военное, это надо понимать. Да и сколько их на твоем галстуке уместится? Одна-две штуки самое большое...»
Прием проходил очень торжественно. Нам повязывали галстуки рабочие с Крекинга и пожилой красноармеец – выздоравливающий из нашего госпиталя. Каждый из нас протягивал свой галстук, и ему завязывали. И когда я впервые в жизни отдала салют, я почувствовала себя самым счастливым человеком в мире.
Правда, кто-то хихикнул. И еще кто-то. И кто-то протянул: «Уй, а Томка-то!..» Но Юлия Ивановна подошла ко мне, внимательно заглянула в глаза и положила на голову руку. «Не нужно смеяться, дети, – сказала она. – Цветы – это совсем не так уж плохо. Вот когда мы победим, будет громадный праздник. Он будет называться – День Победы или как-нибудь в этом роде. И вы посмотрите, сколько тогда будет цветов, да, да!» – «Верно, – сказал красноармеец. – Носи свой галстук, дочка, не сомневайся. И расти честной, веселой и не болей».
Потом нас повели в кино. У кино стояла длиннющая очередь, она тянулась по всей улице до самого рынка. Очередь стояла уже три дня и не становилась меньше, потому что в кино шел фильм «Разгром немцев под Москвой», и те, кто выходил из кино, становились в конец очереди, чтобы посмотреть его еще раз.
Нас посадили в первый ряд, и свет погас. И вдруг я увидела улицу, на которую выходит наш переулок, и знакомый бульвар. Бульвар был весь в снегу, на нем лежала громадная туша аэростата. Потом по экрану поплыли белые поля и голые, заснеженные леса. Я помню черные печные трубы на этих полях и ребятишек у этих труб – совсем маленьких и таких, как я. Помню красноармейцев в касках у содрогающихся орудий, бесконечную вереницу оборванных, замерзших пленных немцев и тела убитых с занесенными снегом лицами.
Когда свет зажегся, я тихонько выбралась из зала и пошла в сторону от кино и от дома. Я никогда еще не видела немцев, даже в кино. И ни разу не видела убитых, даже в кино.
Было самое начало весны. В овраге, куда я спустилась, тянулись из глинистых проталин желтые цветы мать-и-мачехи на чешуйчатых стеблях и мохнатые, без листьев, сиреневые колокольчики. Я вспомнила, как давным-давно, прошлой весной, мы ходили в зоопарк – я, мама и папа. Я бежала впереди и слышала, как мама говорила: «Смотри, какая Томка стала громадина! Того и гляди пионеркой станет, удивительно!..» И папа соглашался: «Удивительно...»
Смешные! Ничего-то, ничего они не понимали. Чему было тогда удивляться? Вот если бы они увидели меня теперь – как я читаю стихи в госпитале, как дружу с Гариком, как покупаю картошку, – они бы на самом деле удивились. Они бы поняли, что я и вправду выросла. Только бы они нашлись. Только бы нашлись! И будет День Победы, и мы соберемся все вместе: мама, папа, Серафима Петровна, Юлия Ивановна, Гарик.
Мы будем стоять на Красной площади, и на мне будет шелковый галстук, как у Сусанны.
Вдруг сквозь слезы я увидела Борьку. Наверное, он искал меня, но подходил почему-то очень медленно. Потом он заметил, что я плачу, и сказал:
– Ты уже знаешь, да?
– Про что? – спросила я. Борька сказал тихо:
– Про Гарика.
Мы молча смотрели друг на друга, и я поняла, что он сейчас скажет, и было невозможно, чтобы он это сказал.
– Неправда! – закричала я изо всех сил.
– Убили Гарика, – сказал Борька. – Тебе от бабки открытка пришла, а я ее прочел.
Борька протянул мне руку, мы выбрались из оврага и пошли домой. Ветер дул нам навстречу, расстегивал пальто и развевал мой галстук с синими розами и зелеными листьями. Пока мы шли, совсем стемнело, и зарево над Крекингом стало огромным и очень красным.
И сколько еще, сколько еще всего ждало нас в те три года, которые отделяли тот апрельский день от Дня Победы...
1963
|