дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Ляля Розанова / Предсказатель прошлого

 

Предсказатель прошлого


рассказ Николая Завязкина, бывшего старосты студенческого общежития Института завтрашней электроники


          С Баранцевым мы так жили: тут он, а тут я. У окна Изюмов Нёмка, а возле двери Константин. Пять лет, значит, так прожили, можно друг друга узнать. Так что точно: скромный, отзывчивый товарищ, в общественной жизни принимал участие и пользовался заслуженным уважением коллектива.
          Должен сказать, коллектив в нашей комнате вообще подобрался исключительный: жили душа в душу, а ведь знаете, всякое бывает. Тем более люди такие разные, что нарочно не подберешь. Например, Константин мог неделю не обедать, чтобы купить парижский галстук, а Баранцев, конечно, не обедать не мог, зато что именно он ел – ему было абсолютно все равно. Однажды Нёмка Изюмов в свое дежурство купил концентратов «Искусственное сало с копченостями» и наладил это дело день за днем. Так мы втроем Константин, я и сам Нёмка – уже на второй день не выдержали и потихоньку начали бегать в столовую, а Баранцев ничего, каждое утро заглатывал это самое сало и выскребал тарелку. Так что Нёмка назавтра опять варил – исключительно, как он говорил, чтобы проверить экспериментально, есть ли у Баранцева вкусовые рецепторы. Чем кончилось? На десятый примерно день зашла к нам Константинова девушка, тогда была такая Светочка, разахалась на наше холостяцкое житье и сготовила потрясающий ужин, – благоухание, поверьте, текло по всем этажам. «Вкусно?» – спросила она Баранцева, когда тот доканчивал отбивную с тушеной картошкой. И что, вы думаете, он ответил? «А? – говорит. – У нас Нёма тоже хорошо готовит».
          Гм... да. Не знаю, правда, почему мне этот случай вспомнился. Конечно, он слабо характеризует Баранцева и как ученого, и как человека. Скорее он характеризует Нёмку Изюмова, который выдумал этот эксперимент с вкусовыми рецепторами. Он и многое другое выдумывал, Нёмка. Бывало, придет с лекций, завалится на кровать, поставит в радиолу квартет Цезаря Франка и выдумывает. Между прочим, музыка эта довольно обыкновенная, серьезная, конечно, но ничего выдающегося, Первый концерт Чайковского или увертюра к опере «Кармен» гораздо красивее, но Нёмку почему-то именно под этот квартет одолевали разные мысли. То он писал «Физику для пятого класса» хореем и ямбом, то придумывал организовать ансамбль мужчин-арфистов. Даже раздобыл где-то арфу и научился немного играть; так она и стояла у нас, полкомнаты загораживая. И если Нёмка после всего этого получал хотя бы тройки, то только благодаря врожденным способностям и Баранцеву, который его тянул изо всех сил.
          Сам Баранцев был человек совершенно противоположный. У него время вообще не делилось на занятую и свободную части, как у всех людей, а было сплошное и спрессованное: до ночи просиживал в Приборной лаборатории или у Реферат-Автоматов, а когда его ото всюду выгоняли, возился дома со своими схемами – к кровати у него был притиснут специальный стол. Вот представьте: Женька согнулся с паяльником, Изюмов играет на арфе, к Костьке пришли знакомые девушки, а я бегаю с чайником туда-сюда. Такова картина нашей вечерней жизни.
          Правда, Женька ездил иногда на охоту. Собирался, переживал, мелкашку смазывал и похвалялся болотными сапогами. Но ни разу ничего не привез. Откровенно говоря, я думаю, он с собой и дроби-то не брал. А если и брал – в кого он мог попасть с его глазами? Совершенно был близорукий и, когда щурился, сам становился похожим на птицу. На такую, знаете, взъерошенную птицу средней величины, которая вся подобралась и нацелилась на что-то, не видимое никому больше.
          На лекциях Женька иногда проваливался. То есть физически он, конечно, никуда не девался, но духом уносился далеко: глаза у него аккомодировались на бесконечность, или он бешено начинал записывать обрывки формул, ничего общего не имеющих с предметом лекции. Один раз, помню, с ним случилось такое на «Введении в бионику инфузорий». А с другой стороны от меня сидел Нёмка и тоже что-то бормотал, от инфузорий крайне далекое, может, рифмовал интеграл с забралом, не знаю. Посмотрел я на них, и сам, чувствую, проваливаюсь, уношусь куда-то, и лекторские слова уже доносятся до меня словно через перину. А читал нам «инфузорий» сам профессор Стаканников, читал таким клокочущим, напористым басом, словно не об инфузориях, а о пещерных львах. Так вот, несмотря на этот бас, я как зевну, со звуком даже. Хорошо, лекция кончилась. И Баранцев, и Нёмка постепенно спустились со своих высот в аудиторию, и Нёмка задал один из своих дурацких вопросов:
          – Вот шел, шел человек в плохую погоду, поскользнулся и шлепнулся в лужу, – как это сказать одним словом?... Упал-намоченный...
          Да... О профессоре Стаканникове вам, наверное, приходилось слышать. Вот-вот! Тот самый, известный ученый. И внешность у него такая маститая. Встретите на улице, непременно подумаете: «Это идет член-корреспондент».
          И вот профессор Стаканников тоже оказался участником одной истории, о которой я вам расскажу и к которой Женька Баранцев имеет самое прямое отношение.
          Нужно сказать, что мы давно, со второго курса, поняли, что Женька возится со своими схемами не просто так, а бьет в одну точку. Не такой он был человек, что бы растекаться мыслею по древу. В ответ на наши расспросы, однако, он бормотал нечто невразумительное, так что мы постепенно от него отстали и странную шишкастую конструкцию, которая гнулась у него в ногах кровати, перестали замечать. Зато Константиновы девушки, впервые попадавшие в нашу комнату, цепенели перед ней в восхищении, как перед Нёмкиной арфой, и начинали тянуть из нас душу, пока не получали ответ, что это есть.
          Один раз – тогда была такая Кира – Нёмка объяснил:
          – Это полудействующая модель перуанского термитника с обратной связью.
          Потом Киру сменила красавица, известная у нас в комнате как «Симбиоз шляпы с волосами». «Симбиозу» Нёмка просто сказал:
          – Перед вами кактусоидная форма существования протоплазмы.
          Баранцев в эти разговоры не вступал, но во время объяснений смотрел на Нёмку с благодарностью.
          Дело шло к госэкзаменам и к защите дипломов, когда однажды Баранцев сам начал разговор. Наступал вечер, и в комнате не было посторонних, только мы вчетвером.
          – Ребята, – говорил Женька, – я недавно кончил одну штуку. Вчерне. Идея не моя, она давно описана, моих тут, собственно, несколько узлов... Ну использовал интегрирующие схемы... Квазияпонскую оптику...
          – Не тяни, – сказал Константин.
          – Да нет, ничего особенного. Обыкновенный Коллектор Рассеянной Информации, только малогабаритный и локального действия.
          Мы переглянулись. Идея Коллектора, конечно, не нова*. Общеизвестно, что ничто в природе бесследно не исчезает; значит, в принципе каждый след можно уловить, усилить, очистить от последующих напластований и связать с другими следами.
          Так вот, Коллектор – это устройство, которое с помощью соответствующих уловителей, отслоителей, усилителей, накопителей, синтезаторов и сопоставителей преобразует эти следы в картины прошлого.
          – Если вот этот тумблер положить вправо, – рассказывал Баранцев, – мы получим картину того, как действительно было. Но то, как действительно было, это, собственно, один из вариантов того, как могло бы быть, к тому же не самый вероятный. Стрелку, направленную на сущность события, случайности сталкивают влево и вправо. Кто знает, каких вершин достигла бы поэзия, если бы первый выстрелил не Мартынов, а Лермонтов, и кто бы открыл Северный полюс, если бы медведь, убитый Андрэ, не был заражен**.
          Перекинув тумблер влево, мы включаем фильтры Случайностей, Минимизаторы Уклонений и главное – специальное устройство, вносящее коэффициент поправки на человеческие качества, – для этого Коллектор должен подключаться к исследуемому человеку. В результате мы получим первую производственную картину того, как могло бы быть. Понимаете?
          – Понимаем, – сказали мы, хотя то, что рассказывал Баранцев, было в одинаковой степени понятно и непонятно.
          В общем, из Женькиных объяснений выходило, что, будучи подсоединенным к любому человеку, Коллектор должен проецировать куски из его прошлого в действительном и возможном вариантах.
          А Женька уже заворачивал одеяла на кроватях, вытягивал простыни и крепил их к обоям английскими булавками. Он был бледен и сильно волновался.
           – Тут еще работы... – говорил он. – Пока так, первая проба. С фокусировкой фокусы... Самонастройка не отлажена... Так что я абсолютно не знаю, какие события он выберет. Видимо, пока только самые существенные, так сказать, ключевые: для будничных эпизодиков чувствительность мала... Давайте, а?
          Он воткнул вилку в штепсель, выключил верхний свет и извлек из тумбочки тускло-металлические, ладошками, электроды, укрепленные на обруче для наушников.
          В это время раздался стук и вошел профессор Стаканников. Я забыл вам сказать, что по общественной линии он был прикреплен к общежитию, так что, встречая меня, обязательно спрашивал, все ли у нас в порядке с моральным обликом. А тут вдруг сам пожаловал – вы понимаете, как некстати. И кровати у нас были разворочены, и простыни развешаны на стенах.
          Так что деваться нам было некуда, и Женька Баранцев, поколебавшись, еще раз кратко объяснил, что к чему.
          После этого нам не оставалось ничего другого, как предложить профессору Стаканникову самое удобное место – прямо против экрана, у Константиновой кровати.
          Баранцев снова включил свет, и в полутьме мы посмотрели друг на друга.
          – Давайте, что ли, я первый, – сказал Нёмка, и надвинул наушники-электроды.
          Наступила абсолютная темнота.
          Потом она дрогнула, заколебались тени, и мы увидели блестящую, черную, косо вставшую крышку рояля. Напоминало ли это кино? М-м-м... немного. Цветное? Не знаю... Не помню. Вот сны снятся: они цветные? Да, я сказал, что рояль был черный, – каким, однако, он еще мог быть? В отличие от кино ощущение экрана полностью отсутствовало, хотя, очень сильно сосредоточившись, я мог увидеть черточки английских булавок, на которых держались простыни.
          Итак, перед нами была косая крышка рояля; на ней параллелограммами лежал солнечный свет. За роялем сидела большая, шумно дышащая женщина, обильно заполнившая своим вздрагивающим телом блестящее платье. Не глядя, она сильно ударила одной рукой по клавишам и запела зычно, призывно:
          – До... ми-бемо-оль... соль... до!.. Повтори за мной, мальчик: до, ми-бемоль!..
          Мы услышали тоненькое, мышиное:
          – Мибесо-о-оль...
          Мальчик лет шести стоял у рояльной ножки и ковырял паркет повернутым внутрь носком ботинка. Это был Нёмка.
          – Хорошо, – сказала Женщина у рояля, и мы заметили, что во рту у нее только пять или шесть зубов и те серебряные. – Теперь, Моня...
          – Я – Нёма...
          – Теперь, Сёма, спой нам песню какую хочешь.
          Нёмка повеселел, набрал воздуху в легкие и грянул:
          Раным-раненько, до зорьки, в ледоход
          Собирала я хорошего в поход,
          На кисете на добро, не на беду,
          Алым шелком шила-вышила звезду.

          Нёмка пел изо всех сил, вкладывая душу.
          Но самого его уже не видно было, только слышался голос, а перед нами потекли размытые, незапоминающиеся лица. Иногда то одно, то другое словно застревало на мгновенье, и я заметил молоденькую смешливую женщину в очках и буйно-волосатого, бровастого мужчину, тоже тихо посмеивающегося; они вертели в руках карандаши и смотрели в бумаги, разложенные на столе. Мелькнул коридорчик или прихожая, битком набитая мамами и детьми, толстая девочка плакала и топала ногами, мальчик откусывал шоколад от плитки, хрустя фольгой, матери что-то поправляли на детях, и их руки дрожали, а взгляды были ревнивы. Потом и это растаяло, и все поле зрения заняло усталое, полное лицо Женщины за роялем; глаза ее были закрыты, но что-то беспокоило ее, вздрагивали брови, сходились морщины на переносье, – видно, какое-то воспоминание не давалось ей, и это было мучительно. А Нёмка пел:
          К нам приехал на побывку генерал,
          Весь израненный, он жалобно стонал.

          Вдруг мы увидели реку, летнюю рябоватую воду, мы смотрели на нее с белого теплохода, перегнувшись через нагретый солнцем борт. На корме хлопал флаг с выгоревшей до белизны голубой полосой, зеленые берега с дрожащими где-то на горизонте колокольнями и мачтами электропередачи плыли мимо тихо и бесконечно, и запах июльских трав висел над палубой.
          – Хорошо тебе? – чуть слышно спросил молодой человек свою спутницу, высокую, склонную к полноте девушку, и положил свою ладонь на ее большую, сильную руку.
          – Очень, – тоже еле слышно сказала она.
          – А кто это поет? – спросил он. – Ты слышишь?
          – Это радио в каюте, – сказала она. – Пусть!
          ...Целу ноченьку мне спать было невмочь,
          Раскрасавец барин снился мне всю ночь.

          Нёмка кончил. Женщина у рояля медленно открыла глаза.
          – Ну хорошо, – сказала она, все еще улыбаясь.
          – Иди, мальчик, и позови следующего.
          ...Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Женщина, которая раньше сидела за роялем, теперь засовывала бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой и говорила им:
          – Поздравляю вас! У нас было девятнадцать человек на место, но ваш мальчик выдержал такой конкурс. У него удивительная способность проникаться самим духом произведения. Посмотрим, посмотрим, может быть, он станет Музыкантом с большой буквы.
          – А я-то думал, он станет инженером, – рассеянно улыбался Нёмкин папа, – в наш век, знаете... Но, конечно, если проникается духом...
          – Изюмова-а! – вдруг заорал кто-то над моим ухом так, что я вздрогнул.
          – Изюмова! Изюмова! – кричали со всех сторон, и крики тонули в овациях.
          Нёмка, совершенно взрослый, сегодняшний Нёмка, вышел из-за кулис и поднялся к дирижерскому пульту. У него был растерзанный вид: манишка потемнела, и воротничок съехал набок. Отскочивший черный бантик он держал в руке и прижимал эту руку к сердцу. Он был совершенно счастлив; я ни разу не видел Нёмку таким измученно-счастливым.
          А по обе стороны от него стояли взволнованные скрипачи и неслышно били смычками по струнам своих скрипок.
          Все исчезло и смолкло разом, как появилось. В полной темноте мы услышали щелчок – потом я понял, что это Баранцев перекинул тумблер вправо.
          – Спой, Сёма, нам песню, какую хочешь, – сказала Женщина у рояля.
          Нёмка повеселел, набрал воздуху и грянул:
          Когда я на почте служил ямщиком,
          Был молод, имел я силенку...

          Лицо Женщины заполнило поле зрения, глаза ее были закрыты, но что-то мучило ее, какое-то неуловимое воспоминание: вздрагивали брови, и морщины сходились на переносье.
          Сначала не видел я в девке беду.
          Потом задурил не на шутку...

          Мы увидели человека, сидевшего на корточках перед чемоданом. Это был тучный, немолодой человек, и сидеть на корточках ему было непривычно.
          – Оставаться с тобой хоть на день, хоть на час, говорил он с придыханием, уминая в чемодане рубашки, – это самоубийство. Самоубийство!
          Женщина слушала его, прижавшись к стене; нечетко мелькнул силуэт ее большой, полной фигуры.
          – Самоубийство для всего! – говорил он, захлопывая крышку и клацая замками. – Для меня как личности, для моего творчества, для всего, что могу еще сделать в отпущенные мне годы!
          – И это говоришь ты! Мне!.. – простонала Женщина.
          – Я! Тебе! Лучше поздно! – с силой сказал он, распрямляясь и потирая затекшие ноги.
          – Ты снова станешь ничтожеством, – отчеканила она. – Что ты сможешь без меня? Ты станешь пустым местом. Кто вообще тебя сделал?
          – Замолчи! Я глохну! – крикнул он. – И еще радио это орет, черт бы его побрал!
          – Пусть! – тоже заорала она. – Уходи! Пусть поет радио!
          Под снегом-то, братцы, лежала она,
          Закрылися карие очи...
          Налейте, налейте скорее вина,
          Рассказывать больше нет мочи!..

          Нёмка кончил. Женщина за роялем открыла глаза.
          – Иди, иди, мальчик, – сквозь стиснутые зубы сказала она. – Иди и позови следующего.
          ...Появились Нёмкина мама и Нёмкин папа. Засовывая бумаги в портфель из крокодиловой кожи с монограммой, Женщина говорила им:
          – К сожалению, не могу вас поздравить. Ваш ребенок не без способностей, но у нас был конкурс девятнадцать человек на место, сами понимаете.
          – Да-да... – рассеянно улыбался Нёмкин папа. И спросил, слегка наклонившись:
           – Ты хочешь стать музыкантом, сынок?
          Нёмка перевел глаза с крокодилового портфеля на блестящее платье и вздохнул освобожденно:
          – Не-а.
          – Ну, будет инженером, – сказал Нёмкин папа. – В наш век, знаете...
          И все кончилось. Погасло, затихло. Баранцев включил свет, и некоторое время мы сидели молча.
          – Чепуха какая-то, – не очень уверенно заговорил наконец Константин. – Выходит, если бы так...
          – Вот какой однажды был случай, быстро перебил Нёмка. – Мальчик плакал, плакал, а ему дали сладенького, на ложечке, он и успокоился, – как это сказать одним словом?.. Стих – от варенья...
          – Неужели ты детских песен не знал? – закричал я. – Что это за песни идиотские для шестилетнего ребенка!
          – У нас такая пластинка была, – тихо сказал Нёмка. – Она и сейчас жива, и я ее очень люблю: с одной стороны «Раным-раненько», а с другой – «Когда я на почте».
          – Крайне любопытно, – вступил профессор Стаканников. – И что вы чувствовали, Изюмов, в процессе сеанса? Болевые ощущения? Подергивание конечностей?
          – Ничего. Никаких, – ответил Нёмка.
          – Гм... О-очень интересно, – продолжал Стаканников. – Но, между прочим, я еще в тысяча девятьсот сорок шестом году высказывал... М-м-м... да. Разрешите-ка, я сам попробую, молодые люди.
          И сев поудобнее, он надвинул электроды на уши.
          Мы увидели длинный коридор, из тех, что одним концом выходят на лестничную клетку, а другим упираются в пахнущий винегретом и дустом буфет. По обеим стенам его шли двери с надписями: «Аудитория №...», возле урн стояли курильщики, и группы девушек, обняв друг друга за плечи и образовав кружок, обсуждали нечто, неслышное нам.
          – Привет, – сказал молодой, но не слишком, человек, подходя к другому молодому человеку, подпиравшему стену и рассеянно листавшему толстый журнал.
          – Здорово, – отозвался листавший и, подняв голову, оказался Стаканниковым, лет на тридцать моложе нынешнего.
          – Веселенькие новости, – продолжал Другой Молодой человек, встряхивая руку Молодому Стаканникову. – Ты знаешь, кого назначили? Этого скотину Турлямова.
          – Ну да, – сказал Молодой Стаканников.
          – Я только из академии: приказ подписан. Ты понимаешь, что это означает?
          Оба закурили, глубоко затягиваясь.
          – Новая эпоха, – горько улыбнулся Молодой Стаканников.
          – Кого жалко – так это Старика, – сказал Другой Молодой человек. – Дожил до такого позора. Его Турлямов сожрет в первую очередь.
          – Инфаркт он ему сделает, – невесело согласился Молодой Стаканников.
          Так они курили некоторое время.
          – Кстати, – сказал Другой Молодой человек, – у тебя на отзыве диссертация Копейкина?
          – У меня. – Молодой Стаканников сплюнул в урну. – Утвердили оппонентом.
          – Ну и как она тебе?
          – Бред собачий, – отозвался Молодой Стаканников. – Ни одного чистого контроля. А демагогии! Скулы сводит.
          – Не завидую я тебе, – серьезно сказал Другой Молодой человек и посмотрел прямо в глаза Молодому Стаканникову. – Ты же знаешь, кто такой Копейкин. Учти ситуацию.
          – А иди ты к дьяволу! – отрезал Молодой Стаканников.
          Они побледнели и тихо растаяли. Но тут же прорезались вновь. Теперь они сидели рядом на длинной вогнутой скамье, положив локти на обшарпанный барьер. За их спинами высилась аудитория, лица обращены были вниз, где за столом, устланным зеленым и уставленным примулами, стоял, ухватив указку, как ствол, щупленький, словно присыпанный пеплом, чело век без возраста.
          Председательствующий был плотен и блестяще лыс. Его руки с выпуклыми желтыми ногтями широко были раскинуты на сукне; и время от времени он сгребал его в ладони и наваливался грудью, будто желая утвердиться на этом своем месте.
          – Слово официальному оппоненту, – сказал председатель и обвел глазами сидящих на первых скамьях. Взгляд у него был словно не сплошной, а квантованный: по прицельному, цепкому взгляду на человека.
          Первые скамьи мелькнули перед ним: насупленные брови, опущенные ресницы, дымки папирос, скрываемые ладонями, черные ермолки, пальцы, барабанящие по исчерканным листам, разбухшие портфели. Совсем близко от нас оказался долговязый старик; запустив пальцы в голубоватую бородку, он сидел словно в отдалении от всех и беззвучно смеялся.
          Вдоль этого первого ряда пробирался, прижав к себе папку и наталкиваясь на чьи-то колени, Молодой Стаканников. Выйдя к трибуне, он разложил бумаги и начал тихо:
          – Диссертация Вэ Вэ Копейкина состоит из девяноста пяти страниц машинописного текста... – Но вдруг поднял голову и закричал тонким вибрирующим голосом: – Товарищи! До какого же состояния должен был дойти наш институт, чтобы это – это! – эта демагогия!.. Это эпигонство!.. Эта самодовольная, воинствующая безграмотность!.. Могло! Существовать! В качестве диссертации!
          Плеская воду, он налил себе в стакан, судорожно глотнул и продолжал, несколько успокоившись:
          – На тридцати страницах вступления Вэ Вэ Копейкин уничтожает Менделя за незнание марксизма, а на тридцати страницах заключения восхваляет невиданный подъем нашего сельского хозяйства. На оставшихся страницах автор описывает то, что он хотел бы получить. Понимаете? Хотел бы! Но собственные его данные не доказывают ни-че-го!..
          Молодой Стаканников перевел дух и снова обратился к бумагам. Но тут Председатель, который до этого момента подгребал к себе сукно со стола, с неприятным звуком царапая его ногтями, встал, грохнув стулом, и сказал веско:
          – А я лишаю вас слова, Стаканников. Как патриот русской биологии я не могу допустить, чтобы в моем присутствии на нее лили грязь вейсманизма, космополитизма и агрессивного империализма!
          И соискатель, который, пока говорил Стаканников, словно повис на своей указке, теперь распрямил плечи, вздохнул и переложил указку в руку, как ружье.
          В полной тишине раздалось глуховатое:
          – Хо-хо-хо!
          Это увесисто, не прерываемый никем, хохотал долговязый старик с голубоватой бородкой. Отсмеявшись, он поднялся и пошел к выходу, сопя и стуча палкой.
          ...Молодой Стаканников тоже улыбался. Он был бледен, только глаза горели. Он шел прямо на нас и протягивал перед собой не папку, что-то поменьше, коленкоровое, с тисненым гербом – да, собственный кандидатский диплом.
          – Я согласен на должность младшего научного сотрудника, – говорил он кому-то, кто находился за нашими спинами. – У вас, кажется, было свободное место лаборанта? – спрашивал он. – Что? Даже временно нет?
          За нашими спинами, видимо, менялись люди, и Молодой Стаканников в своем торжественном, заметно помявшемся костюме все спрашивал:
          – Может быть, вы возьмете меня на полставки? Препаратором?
          – Хватит! – крикнул, задыхаясь, профессор Стаканников и, протянув руку к установке, на ощупь перекинул тумблер вправо.
          Вдоль первого ряда аудитории пробирался, спотыкаясь о чьи-то ноги и шепча извинения, Молодой Стаканников, одетый в торжественное. Он держал двумя пальцами за угол тоненькую папочку и, распахнув ее на трибуне, стал читать, не поднимая глаз.
          – Диссертация Валентина Валентиновича Копейкина, состоящая из девяноста пяти страниц машинописного текста и выполненная под руководством нашего уважаемого председателя профессора Турлямова, представляет собой принципиальный труд и большой вклад. Ведь в чем, товарищи, главное преимущество нашей биологии? Наша биология сильна методологией и ни когда ни во что не выродится. Вот и сегодняшняя диссертация...
          ...диссертация полностью удовлетворяет требованиям, а сам диссертант вполне заслуживает искомой степени.
          Молодой Стаканников захлопнул папочку и отер лоб. У него был ужасно усталый вид, гораздо более усталый, чем у щуплого соискателя, который задумчиво оглаживал указку рукою.
          Молодой Стаканников не пошел на свое место, а опустился вблизи – рядом с долговязым стариком. Но старик шумно поднялся и, сдвинув его, направился к двери, сопя и стуча палкой.
          Теперь Председатель сидел за обычным кабинетным столом; он удобно располагался в кресле, плотно, словно утверждаясь, обхватив ладонями подлокотники.
          – Так вот, – говорил Председатель стоявшему перед ним Молодому Стаканникову. – Старики умирают, и в этом своя диалектика. В связи с этим прискорбным событием на кафедре освободилась вакансия. Подавайте документы, Стаканников, мы вас поддержим.
          – Осторожнее! – крикнул Баранцев. – Что же вы снимаете электроды без предупреждения? Вот – предохранитель сгорел.
          Профессор Стаканников ходил по комнате, натыкаясь на кровати; он был взволнован.
          – Ну что же, – говорил он больше для себя, чем для нас, – это было правильно. Собственно, я никогда в этом не сомневался: это было правильно.
          – Осуждаете меня, молодые люди? – продолжал он с горькой полуулыбкой. – Не понять вам, нет, не понять... Другое время – другие песни. А ведь задача была – сохранить кадры. Да... Возьмем моих однокашников, тех, кто, видите ли, был выше. И что же? Куранов два года промыкался без работы – и переквалицифировался в геологи. Буранов – в химики. Муранов... тот вообще не вынес... да. Нет, интересно – и кто от этого выиграл? Наука? Человечество? М-м-м? А я бы, как Муранов?!. Кто бы учил вас же? Развивал бы кто? История – она рассудила...
          – Костька и Николай, вы остались, – невежливо перебил Баранцев. – Давайте, если хотите.
          Константин первый протянул руку к электродам, а я еще смотрел на профессора и тихонько кивал – им-то что, им-то хорошо, а я как староста обязан был соблюдать приличия.
          С Константином не происходило ничего особенного. Он просто ехал в метро, в изрядно набитом вагоне, стоял у неработающей двери, свободно закинув руку за верхнюю металлическую палку, а другую, с книгой, подняв над головами пассажиров. Видно, было это не так уж давно: на Константине алел и синел знакомый нам свитер, правда, теперь линялый и надеваемый Костькой под рубашку лишь в случае холодов.
          Вдруг кто-то ойкнул:
          – Что же это у вас льется? У вас же сметана льется! Смотрите! Льется и пачкается.
          Рядом с Константином мигом образовалось пустое пространство, в нем осталась отягощенная авоськами бабка. Из одной авоськи действительно что-то сочилось и капало.
          – Безобразие! – отшатнулся импозантный мужчина и, плюнув на платок, принялся тереть брючину.
          Его с энтузиазмом поддержали:
          – Ездят и пачкают!
          – С такими узлами на такси надо!
          – Милый, нонешняя сметана без жиру, водой отмоется...
          – Она еще и советует! Вот себя бы и мазала, а не чужие брюки!
          – А брюки бостоновые.
          – В бензине надо.
          – В ацетоне.
          – В химчистку.
          – Спекулянты!
          К растерявшейся бабке протиснулась девушка, маленькая, стриженая, присела на корточки, просунула пальцы в ячейки авоськи и стала поднимать скользкую банку и прижимать крышечку.
          – Ну что вы кричите? – негромко сказала она. – Человек же не виноват: это крышка отскочила.
          – Действительно, – миролюбиво поддержал Константин, – подумаешь. Обыкновенная сметана, не радиоактивная.
          – Умник какой! – обрадовался кто-то.
          – Пижон! – определил пострадавший мужчина. – Как он про радиацию-то, с усмешкой!
          – Молодежь!
          – Ихний брат стоит на сметанном конвейере, вот крышечки и отскакивают...
          Маленькая девушка, покончив с банкой, поднялась на цыпочки и спросила у Костиной спины:
          – Вы сойдете у «Аэропорта»?
          – А знают они ей цену, сметане-то?! Поезд тормозил.
          – Сойду, – в сердцах сказал Константин.
          На перроне она чуть отстала, натягивая на пятку сползший ремешок босоножки. Костя из солидарности замедлил шаг.
          – Попало нам, – сказала она, прыгая на одной ноге.
          – Бывает, – пожал плечами Константин.
Девчонка была так, обыкновенная десятиклашечка, немножко кудрявая, самая длинная, гнутая, блестящая прядь заложена за маленькое ухо.
           – Один раз со мной тоже случился ж-жуткий случай – и как раз в метро! Я ехала на Новый год, а один дядька зацепился за меня портфелем – там на углах такие железинки, – и весь чулок ой-ей-ей!
          Вообще Она была смешная: глаза круглые, руки тонкие, а на блузке без рукавов матросский воротник, как у школьницы.
          – Ужас, – согласился Константин.
          Тут я просто замер и на некоторое время вообще перестал что-нибудь замечать, потому что Она улыбнулась. Такая славная была у Нее улыбка: вспыхнули светлые глаза, взмахнули ресницы, лицо чуть запрокинулось, и вся Она будто осветилась до самого донышка. Я перевел взгляд на Константина и понял все, что с ним происходит, – ведь это Она ему улыбнулась, а не мне.
          ...От черного, вымытого поливальными машинами асфальта Ленинградского проспекта поднимался тихий парок. Они шли навстречу далеким огням Шереметьева, и, наверное, Она замерзла в своих босоножках, в которых не было ничего, кроме плоских подметок, и в пустяковом детскосадовском платье, потому что теперь на Ней был Константинов ало-синий свитер, пришедшийся ей как раз до колен. Люди вокруг них исчезли – оказывается, уже наступила ночь, и окна не горели, зато на расстоянии двух-трех вытянутых рук, на оконечностях подъемных кранов, мерцали фонари, и, доверительно рокоча, бороздили небо бортовые огни самолетов. Негасимые автоматы с газированной водой жили тайной ночной жизнью; Костя и Она по очереди подставляли пригоршни под их колючие струи, потому что стаканы до утра были припрятаны расторопными работниками службы быта.
          – Если бы люди знали, – сказала Она. – Если бы они только представляли... И у них бы было побольше свободного времени, они обязательно приходили бы сюда по ночам. Да? ...
          Костин ответ я не запомнил – очевидно, в силу его бессмысленности. Впрочем, для Нее и для него самого он был значителен и важен.
          Темнота медленно редела, первые машины, неся на свежих лакированных корпусах малиновые блики, по мчались по проспекту. И гулко, певуче, каждый звук, как граненый хрустальный шарик, раздались первые позывные из невидимого репродуктора.
          Она вдруг ахнула и с испуганным и несчастным лицом бросилась к телефону-автомату, а Константин замер у будки. Он стоял, как в карауле, с таким видом, словно не было большего счастья, чем наблюдать сквозь треснутое стекло, как Она объясняется со своими родителями, сходящими с ума от волнения в ожидании Ее.
          Позже мы оказались в странном помещении, слишком тесном, чтобы оно могло быть названо комнатой, и освещенном так скудно, что, только вглядевшись и различив тяжелые болты, крепящие задраенные люки, я понял, что оно представляет нечто вроде барокамеры, а может быть, отсек более крупной установки. На трех стенах слабо поблескивали шкалы приборов, было в них что-то тревожащее, чего, однако, я не успел осознать, но только почувствовал: четвертая стена представляла собою экран, и перед ним, касаясь друг друга плечами, стояли Константин и Она. На них были лабораторно-испытательные комбинезоны, знаете, эти, с индикаторными лампочками, ларингофонами, вшитыми аккумуляторами, фотокарманами и всем остальным.
          – Попробуй еще раз, – сказал Константин. Это был сегодняшний Костька.
          Она защелкала ручками настройки – экран полыхнул фиолетовым и погас.
          – Сколько времени прошло? – спросила Она. (Она тоже повзрослела, похудела, светлые ее глаза стали громадными.)
          – Почти сутки, – сказал он. – Они уже десять часов, как ищут.
          – Нужен месяц, чтобы до нас добраться.
          – Чепуха! – бодро воскликнул Константин. – Они что-нибудь придумают. Нам с тобой трудно представить, что именно, но придумают. А мы продержимся на аварийном. Ты что, не веришь, что они придумают?
          – Верю, Костенька, – сказала Она.
          Где-то вдалеке возник и теперь нарастал, надвигаясь, высокий пульсирующий свист. Страшный толчок швырнул их на пол, стены накренились.
          Константин поднялся, пошатываясь, поднял Ее и прижал к себе.           Она заговорила, торопясь, сжав ладонями его щеки и глядя ему в глаза:
          – Костенька, все равно, что бы ни случилось... Подумать только – мы могли не встретить друг друга! Но мы встретились, я с тобой, это такое счастье!
          – Да... да... да... – повторял Костька, целуя ее и пряча лицо в ее стриженых волосах.
          Раздался грохот. Они упали, не разжимая рук. В наступившей темноте мы услышали отчаянный крик.
          – Пустите меня! – кричал Константин. – Она погибла! Пустите!
          Мы с Нёмкой держали его за плечи.
           «Сейчас, сейчас», – шептал Баранцев и шарил пальцами по панели КРИ.
          Щелчок.
          – ...Обыкновенная сметана, – миролюбиво заметил Константин. – Ведь не радиоактивная.
          – Умник какой! – в восторге завопил кто-то.
          – Пижон, – подхватил пострадавший мужчина.
          – Ихний брат стоит на сметанном конвейере...
          – Молодежь...
          Маленькая девушка, привстав на цыпочки, спросила у Костиной спины:
          – Вы сойдете у «Аэропорта»?
          Поезд тормозил.
          – Пожалуй, мне от «Сокола» ближе, проходите, – подвинулся Костька и подмигнул: – Я еще тут побеседую с товарищами о теперешней молодежи...
          Константин сидел, обхватив голову руками. Больше он никуда не рвался, но лучше бы кричал, чем так молчать.
          – Послушайте, – рассудительно говорил профессор Стаканников. – Будем логичны, друзья мои. Абстрагируемся от конкретных личностей и рассмотрим систему А-Б в общем виде. Если А и Б взаимозависимы, то, поскольку существует А, должна существовать и Б. Если же Б перестала существовать в результате некой катастрофы, то следует только радоваться, что система А-Б не была слишком жесткой.
          – Она погибла... – глухо сказал Константин, отняв руки от лица и глядя мимо нас.
          – Перестань ты! – не очень уверенно воскликнул Нёмка.
          – А ты помнишь ее? – спросил я. – Как вы на самом деле встретились в метро – помнишь?
          – Не помню, – убито сказал Константин. – В том-то и дело. Вот бабку со сметаной, представь, запомнил, она еще была похожа на нашу соседку тетю Валю.
          Тут я должен сказать о себе. То, что произошло, вернее, могло бы произойти с Костькой, произвело па меня потрясающее впечатление.
           «Бог мой, – думал и, – наверное, я тоже встречал эту, вернее, другую единственную девушку и не узнал ее, таких на улице и в читалке встречаешь человек по пятьдесят в день – как отгадать, что это она?» Я лихорадочно перебирал мою жизнь: детский сад, школа, институт... Выискивая мой решительный момент, я просто извелся в предположениях и догадках. В жизни не представлял себе, что могу так волноваться.
          – Может, перерыв? – растерянно предложил Нёмкa. – Поговорим, выпьем чаю...
          – Ни за что! – воскликнул я.
          Все поняли меня. Баранцев протянул мне электроды, и я надвинул их, еще теплые от Костькиных ушей.
          Я подумал, что у Баранцева что-то разладилось: перед нами не возникло никаких картин, ровным счетом ничего. Только от пронзительных «уии-уии!» и треска разрядов заложило уши, да время от времени выстреливали на экране зеленые молнии. Женька с вдохновенным и терпеливым лицом коротковолновика крутил ручки настройки: я видел, что он вывел чувствительность на максимум и взялся за ручку с надписью «Возраст». Повинуясь движению его пальцев, узкий луч ползал туда и обратно по шкале, градуированной от года до тридцати.
          – Что же это, Женька? – не выдержав, спросил я.
          – Для тебя, Коль, наверное, чувствительность маловата, – с сожалением сказал Баранцев. – А постой- ка... погоди-ка...
          И действительно, я увидел себя: я платил в кассу отдела фотопринадлежностей универмага «Военторг».
          – Нет у меня мелочи, молодой человек, – сказала кассирша. – Возьмите лотерейные билеты, всего два осталось, номера ноль три и ноль четыре.
          – Куда мне два, – ответил я, – я лучше сока выпью. Один давайте. – Я протянул руку, взял билет ноль четыре и пошел к киоску, где продавался томатный сок.
          – Проверь-ка, Коленька, таблицу, – сказала мать. – Я как-то купила на девяносто копеек, возьми на полке под «Дон-Кихотом».
          – У меня тоже билетик, – вспомнил я, вынул его из бумажника, расстелил газету и стал сличать номера.
          – Ха! Вот так штука! – воскликнул я. – Серия три семерки, три девятки номер ноль четыре...
          – Что? – бледнея, спросила мать.
          – Номер ноль четыре – вот этот самый! – выиграл пылесос «Вихрь»! – объявил я, торжествуя.
          – Батюшки! – ахнула мать и перекрестилась.
          – Выключи, – сказал я, страдая от разочарования и стыда. – И не надо показывать, как было на самом деле; я и так помню: купил билет ноль три и выиграл рубль... А нет ли чего-нибудь позначительнее? А, Женька?
          – Попробуем! – сказал Баранцев.
          Чудак! У него был такой вид, словно он в чем-то виноват передо мной.
          На этот раз Женька, рассчитывая увеличить чувствительность, даже снял заднюю панель и впаял два новых сопротивления. Мы ему помогали, и у меня было такое чувство, словно я ассистирую хирургу и в то же время сам лежу распластанный на операционном столе.
          Потом Женька вновь крутил ручки настройки, а я сидел, придавливая электроды к ушам, и, мучаясь от ожидания, перебирал в памяти: детский сад, школа, институт...
          – Внимание! – еле успел предупредить Баранцев. ...Прямо на меня мчался автомобиль. Черт знает как он вывернулся из-за угла – кажется, это была «Волга» и, кажется, зеленая.
          – А-а-а!.. – заорал я, увидел летящий мне на встречу угол тротуара и услышал, как заскрипели тормоза.
          – Человека задавили! – кричали люди, сбегаясь к «Волге» на перекресток против кинотеатра «Повторный» и заслоняя лежащего Меня от меня.
          Я видел только спины и ноги, тянущиеся на цыпочках, и слышал разговоры:
          – Живой, слава богу!
          – Смотри-ка, сел.
          – Рука поврежденная.
          – Испугался.
          – Вон «скорая» едет.
          – Живой, целый, слава те, господи!
          Меня посадили в «скорую», шофера «Волги» повели в милицию, толпа разошлась.
          И Баранцев перекинул тумблер вправо.
          ...Я вышел из кинотеатра «Повторный», приблизился к краю тротуара и некоторое время переминался с ноги на ногу. Машины шли сплошным потоком.           Тогда я присвистнул и пошел вниз, к Консерватории, до другого перехода...
          – Все? – спросил я Баранцева на всякий случай:
          – Все, – виновато ответил Женька.
          – Вот видите! – вскричал профессор Стаканников. – Я всегда верил в вас, Завязкин, и я был прав. Ваша жизнь развертывается точно по прямой, практически без отклонений. А это возможно лишь в том случае, если ваша психика имеет минимальное число степеней свободы. Идите и дальше по этому кратчайшему пути от точки к точке – такие люди нам нужны!
          – А вот был однажды такой случай, – сказал Нёмка. – Горилла подумала, что она человек, заказала брюки, но потом не знала, куда их надевать, потому что у нее четыре руки, а ноги ни одной – как это сказать, одним словом?..
          Я стиснул зубы, распахнул окно и по пояс высунулся в ночной переулок, пахнущий озоном.
          Конечно, Баранцева нужно было качать. Ведь грандиозный успех, триумф! Но, честно вам признаюсь, в тот вечер, точнее в ту ночь, мы не сделали этого. Каждый из нас думал о своей жизни, и эти размышления настолько поглотили нас, что мы Женьку даже не поздравили.
          Но он все понял. Пока мы так сидели и курили, он снял простыни со стен, вскипятил чайник, занял у соседей ванильных сухарей и расставил стаканы...
          Вот, собственно, и весь случай. По-моему, он достаточно характеризует Баранцева как ученого. И как человека тоже. Так что для меня лично он всегда будет не только выдающимся изобретателем современности, но и верным членом нашего студенческого коллектива.
          Между прочим, мы до сих пор собираемся у Нёмки. Правда, чаще всего на эти встречи прихожу один я: Баранцев всегда работает до глубокой ночи, а Константин если и приезжает, то с последним поездом метро, так что по домам мы возвращаемся пешком. Но мы с Нёмкой не обижаемся. Баранцев – это Баранцев. Что до Константина, то и я и Нёмка отлично знаем, где он проводит все свободное время, хотя мы никогда не говорим об этом.
          Однажды я не выдержал и после работы отправился в метро до «Аэропорта». Я сразу увидел Константина: в привычном ожидании он шагал по платформе, а когда поезд подошел, бросился навстречу, напряженно вглядываясь в каждую девушку. Поезда все подходили и подходили... В один из них тихо вошел я и уехал домой.
          Конечно, нет никакой надежды, что когда-нибудь он снова встретит ту девушку. Почти никакой. На его месте я не стал бы ездить на «Аэропорт». Но когда я думаю об этом, нестерпимое чувство ожидания охватывает меня. Ожидания чего? И сам не знаю...

1967
______________________________________

*Для ознакомления с принципиально-технической стороной вопроса автор отсылает читателей к первоисточнику: А. и В. Стругацкие, Возвращение, стр. 191–198. Детгиз, 1963.

**Баранцев, видимо, имеет в виду версию, согласно которой экспедиция Андрэ (1897 г.), пытаясь достичь Северного полюса на воздушном шаре и совершив вынужденную посадку, погибла, заразившись от подстреленного медведя трихинеллёзом. (Прим. автора.)



Гостиная Ляли Розановой






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви