дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Ляля Розанова / Двадцать девятый председатель. Продолжение.

 

Двадцать девятый председатель. Продолжение.


        – Вы талантливый человек, – говорил Чагин, прижимая к себе ее локоть. – Вы сделали блестящий доклад. Но здесь этого не нужно – теперь вы поняли? Это люди другого мира. Вы заходили к ним в избы, вы видели эту грязищу, этот кошмар? А ведь они второй год живут богато, во всяком случае, прилично. Но пусть в десять раз станут богаче – это все равно не изменится. Они станут больше жрать, больше пить и посадят за печку второго теленка, только и всего...
        Нике было противно. Ей хотелось отодвинуться, но Чагин крепко держал ее локоть. Он посмотрел на нее, вздохнул и начал говорить медленнее и спокойнее:
        – Вы простите меня, что я все это выливаю на вашу голову. Но я измучился, здесь не с кем говорить об этом. А вы... Я сразу увидел, что с вами можно разговаривать обо всем. Как с собой... Скажем прямо – я ехал сюда без энтузиазма. Но я честный человек. Я старался что-то сделать. Я и доклады читал – хуже, правда, чем вы, но и меня тоже слушали и тоже благодарили... Но я каждый день видел грязь и пьянство. А я всю жизнь прожил в Ленинграде (кроме военных лет, конечно, когда мы уезжали в Свердловск). Я знал как дважды два, что у нас в колхозах ломятся закрома, а доярки ходят в белых платочках. О плохих колхозах не думалось. Было ясно и просто: это война, это случайность, через год-два расцветут и они. И вот Бутылицы. Я не знал, что у нас голодали после сорок восьмого года. Я узнал это здесь. Я не могу смотреть колхозных кинофильмов – раньше мне было скучно, а теперь я смеюсь вслух. – Он засмеялся горько. – Мне, знаете, иногда даже фунтиковский колхоз перестает казаться реальностью.
Чагин остановился. Он потер перчаткой покрасневший нос и, повернувшись к Нике, взял ее за руку.
        – Вы меня понимаете? – Глаза у него были насмешливыми и жалкими.
        – Да, – медленно сказала Ника. – Я понимаю. Я не знаю только, как же дальше.
        – Это не для нас, – просто сказал Чагин. – И не для меня, и не для вас, и не для таких, как вы. Наверное, это все-таки сдвинется когда-нибудь. Когда-то. Кем-то. Не нами.
Они снова пошли – медленнее, поскрипывая по снегу в тишине.
        – А как же Федор? – тихо спросила Ника. – Почему же он может?
        – Каплин? – Чагин помолчал. – Он – другое. Он – тоже особая категория. Он не глуп, отнюдь. Но он... всеяден. Он может ходить в консерваторию, а может не ходить. Он был одинаково счастлив, когда впервые прочитал «Сагу о Форсайтах» и когда у них телилась какая-то паршивая корова. В последнем случае даже, наверное, больше. Он сильный и страстный человек. Я его уважаю. Если хотите, он из породы Корчагиных. Только не из той, описанной Островским, – для этого он слишком не тонок и ограничен. А из тех, в каких превращается Корчагин на читательских конференциях, слышали небось? И поэтому мне трудно с ним разговаривать.
        – Вот мой дом, – сказала Ника.
        – Может быть, мы еще походим?
        – Нет. Пожалуйста, не обижайтесь. Я замерзла.
        – Подождите, Ника! Неужели мы больше не увидимся?
        – Не знаю. Когда-нибудь. До свиданья.
        Ника бросилась в избу и захлопнула дверь. Она не могла больше его слушать.
        Не раздеваясь, она села за стол и прижала к лицу ладони. Внезапная боль и обида, заполнившая все ее существо, теперь постепенно собралась, сжалась в одну горячую точку – в одну острую отчетливую мысль. «Полтораста человек ждали моего слова. Нет, не моего – представителя Москвы! Агитатора! Полтораста человек ждали совета. Не смогла. Не умею... Федор может. Может Сима, может дядька с разноцветными усами. А я? Барышня! Не умею. Не умею».
        Чагин долго стоял возле председателева дома и смотрел на мерцающую в маленьком окошке лампочку. Потом чертыхнулся, усмехнулся невесело и медленно побрел по улице. Он был немного пьян.
        Хорошо разговаривать в темноте.
        Совсем не потому, что темнота прячет что-то, что мешает разговору. Просто хорошо лежать на спине, заложив руки за голову, и говорить в черноту, негромко.
        Ника лежит на кровати и смотрит на оранжевый огонек папиросы по ту сторону невидимого стола. Федор курит на раскладушке.
        – Не расстраивайтесь, Ника. Чудесная была лекция.
        – Я не расстраиваюсь. Я не поэтому.
        Когда Федор пришел, Ника все сидела у стола, одетая, закрыв лицо ладонями. Федор молча снял с нее шубу и сел рядом.
        – Скажите, Федор, – она в упор посмотрела на него, – скажите, почему вы здесь? Скажите честно, самое главное, не как какому-нибудь корреспонденту, а мне. Мне необходимо это знать.
Серые глаза казались темными и смотрели с отчаянием.
Федор закурил, потом достал паспорт. В паспорте лежал обернутый в целлофан комсомольский билет и старый листок из школьной тетради в косую линеечку.
        – Я собирался стать инженером, – сказал Федор. – После школы поступал в строительный. Сдал экзамены, и в тот день, как увидел себя в списках, получил из дому вот это письмо.
Он протянул листок Нике. Листок был исписан большими лиловыми буквами «с нажимом», как пишут в третьем классе:
«Здравствуй, милый мой сын Феденька. Я все про тебя думаю, как ты один в Москве живешь, и все радуюсь, что человеком станешь. Только как ты уехал, я по ночам все плачу. Нынче хлеба опять не уродилось, как буду с Нинкой и Катериной до весны, не знаю, как дотяну. В школу они теперь не ходят, потому как зарядили у нас дожди, куда ж в валенках-то по лужам, а босиком очень ноги стынут. Нинка дома учит Катерину буквы рисовать, а Катерина все ревет и норовит убежать без ничего в школу. А письмо это тебе тоже Нинка пишет. Все думаю, как же мы без тебя жить будем, ну да как-нибудь переживем. Напиши ты мне, не мерзлая ли отцовская шинель-то и нет ли еще в чем какой нужды. Остаюсь твоя мать Каплина Пелагея».
        Федор разгладил листок ладонью, бережно сложил его и спрятал в карман.
        – Получил я это письмо, и сердце у меня оборвалось. Дома привык, что ли, не видел со стороны. А тут, в Москве, первый раз в жизни от матери письмо получил. Сквозь землю готов был провалиться. Что было делать? Возвращаться смысла нет, в колхозе не заработаешь. Забрал документы, уехал на Урал, в шахту. Но все равно посылаю им каждый месяц деньги, а сердце болит. Два года работал, и радости не было. Понял: если сам в это колхозное дело с головой не влезу, не успокоюсь... Через два года летом домой приехал. А им недавно председателя нового прислали, Прокофьева Михаила Сергеевича, раньше он где-то в Сибири работал агрономом. Светлейший человек, коммунист настоящий. Сейчас он девятый год в председателях, колхоз наш с тем, что тогда было, и сравнить смешно. А тогда только начинал колхоз подыматься. А он людей заставлял жить радостно, верить заставлял. Он людей рядом с собой менял, как волшебник. Мать моя чуть не на десять лет помолодела. Я посмотрел тем летом, как он работает, – и больше мне для себя и решать было нечего. Я никому не говорил, только ему.
        Он тогда сказал – поезжай. В университет поезжай. Я и сам увидел – теперь можно. Вот и все.
        – Помните, вы мне сказали, Федор, – «хорошо живу». Это вы серьезно сказали? Вам действительно хорошо?
        Федор не отвечает. Он садится на раскладушку и долго молчит.
        – Не знаю, как об этом рассказывать, – говорит он, наконец. – В общем, было прошлой зимой такое дело. Туго мне приходилось – зубами скрипел. Месяца четыре прошло тогда, как выбрали меня, и ни черта не ладилось. В людях я тогда еще не разбирался, а народ здесь, сами видите, сложный, – все на один манер казались. Ходил сам по себе, дурак самоуверенный, в одиночестве.
И вот однажды, после какого-то собрания, вижу – конец. Не могу. Не по плечу мне это, слаб. Знаете, вдруг сразу понял. Решил – и даже как-то тупо успокоился. Иду в конюшню, запрягаю лошадь и, не глядя на ночь, еду в райком – отказываться. Еду – и такое у меня чувство, что жизнь кончена. Совершенная пустота в душе, и что там будет дальше – абсолютно безразлично. А был как раз первый гололед – морозы начинались. Дорога вдоль речки, а берег раскатан. Отъехали мы километров за пять, тут лошадь поскользнулась, и сорвались мы в реку. Речка глубоченная, и только подмерзать стала. Лошадь бьется, а я держусь за какую-то корягу, пытаюсь упряжь перерезать, а сам, не поверите, думаю: «Ну вот и конец. Так тебе и надо. И хорошо». А ремни сразу обледенели, нож тоже, и лошадь под лед утянуло. Заржала она в последний раз – и тут у меня душа перевернулась. Знаю – сейчас сам за ней следом, а понял вдруг – не смею! Что я, как последняя сволочь, так ничего и не сделал?! Тут какая-то чертовщина началась. Под лед меня тянет, судорога свела, а у меня перед глазами избы наших Бутылиц мелькают. И люди, с которыми час назад переругался насмерть. Начал я выкарабкиваться. За льдину цепляюсь, проваливаюсь с головой, и все время передо мной избы стоят. Кругом темень, пустыня – кричи не кричи... В общем, как я вылез – сам не пойму. Дополз до дороги и свалился. Леонтий Петрович меня спас – со станции возвращался, наткнулся на меня. Спрашивал потом: «Зачем тебя ночью в райцентр понесло?» А он, хитрый мужик, все понял. Но тоже так до сих пор и молчит.
        Некоторое время Федор и Ника слушают, как тикают невидимые ходики. Который час? Два? Три? Не все ли равно?
        – А здешний народ в большинстве – замечательный. Только не сразу это поймешь. Они пережили трудное время, и с ними непросто. Зато здешние хорошие люди – это действительно хорошие люди.
        – А у нас? Разве не так?
        – В университете? Нет, не так. Там не так трудно быть хорошим. Просто не много возможностей оказаться плохим. Когда-нибудь, конечно, на всех путях появляются такие возможности. Только некоторые, из хороших, здорово научились их обползать...
        Тикают ходики. Спит Федор или нет? Позвать? Нет, не нужно. Все равно надо разобраться самой.
        Увидела сегодня свое лицо. И в ком? В Чагине! Так же, наверное, металась на земцовской дороге, сходила с ума. Такие же, наверное, были насмешливые и жалкие глаза. Уехала. Сбежала.
Считала себя оптимисткой. Начиталась книжек, спорила с пеной у рта, как кругом все замечательно. Какой это, к черту, оптимизм! Надо пройти через вот такое, как здесь, и после этого остаться уверенным и счастливым. Вот Федор. А я? Не знаю.
        Считала себя хорошей. Нос драла перед этими людьми. Не было возможности стать плохой. Нет, была. Обползла».
        А Володя? Ника понимает вдруг, что впервые за последние полтора года не вспомнила о нем в трудные, самые трудные минуты.
«Володя, милый! Как я соскучилась, родной мой! Как мне тяжело сейчас, как трудно разобраться!»
Ника зажмуривается и чувствует Володины руки на своих щеках. «Ну что ты, маленькая? – говорит он ей на ухо. – Ну что случилось? Ты что, раньше не слышала о плохих колхозах и доблестных председателях? Что же изменилось? Идеалистка ты неисправимая! Каждому – свое. У них – своя жизнь, у нас – своя. В конце концов, коммунизм не так далек. И у нас уже сейчас достаточно богатая страна, чтобы каждый мог заниматься тем, чем ему хочется, а не насиловать свой талант. Мы тоже не бездельники, не лишние люди, и абсолютно не из-за чего терзаться. Я тоже очень скучаю без тебя. Я жду тебя. Все хорошо. Спи спокойно, маленькая».
        Ника садится на кровати. Звонко потикивают ходики. Лиловым становится окно.
Да, да. Здесь – свое. Утром она уедет, и никто не вспомнит о ней. Пройдут год, два, пять лет – здесь все изменится. Здесь будет замечательная жизнь. Чужая замечательная жизнь, завоеванная без нее. И в Земцах построят электростанцию и высушат дорогу. И там тоже никто не узнает ее, если она вздумает приехать. Она будет чужой и лишней. Как сегодня, когда сидела на сцене, стиснув руки и пряча глаза – беспомощная и испуганная при встрече с настоящей жизнью. Непростой и суровой, ждущей мужественной и доброй хозяйской руки.
        Утром перед домом остановились низенькие розвальни под райкомовским тулупом. Федор сходил в правление и вернулся расстроенный: его снова вызвали в МТС, и везти Нику на станцию самому было невозможно. Ника слышала, как в сенях тетя Соня тихо уговаривала Федора:
        – Вернешься – сам и повезешь. Подождет, никуда не денется.
        Нике очень захотелось крикнуть: «Ну, конечно, подожду!», но Федор сказал грустно:
        – Да нет, тетя Соня, ее в Москве очень ждут. Новый год все-таки.
        Через полчаса она уезжала. Небо сверкало голубизной так, что даже снег казался голубоватым. Голубой, ослепительный, подсвеченный золотом, с серыми прозрачными тенями. В дальней деревне, через речку, тени казались синеватыми. Может, потому и называется дальняя деревня Синими Бутылицами?
        – До свиданья, Ника.
        – До свиданья, Федя.
Они стояли на обледенелых ступеньках, он держал ее за руку. Они не знали, о чем говорить.
        – Где ты будешь под Новый год?
        – В клубе, конечно.
Нике мгновенно представился победовский клуб, вымытый, натопленный, перевитый глянцевыми гирляндами, трогательный в своей скромной нарядности. Она увидела стоящую Симу, улыбающегося Федора, строгую Полину Тимофеевну и хитрого Акишкина с разноцветными усами, и ей вдруг страшно захотелось остаться на новый год в «Победе». Не уезжать – и все тут. И хотя она прекрасно знала, что через несколько минут уедет, чувство это становилось все сильнее. И она сказала:
        – У вас все будет хорошо.
        – Да, я выпью за тебя. А ты?
Они собирались пойти на университетский бал. Повалять дурака в Володиной аспирантской компании. А потом удрать вдвоем на машине куда глаза глядят.
        – Я буду в клубе на ленинских горах.
        – У нас там был выпускной вечер.
Интересно, каким был тогда Федор? Вот он стоит у колонны в пестрой, хохочущей толпе, сияет только что полученный значок на лацкане нового пиджака. Тоже хохочет, откинув голову, прищурив светлые глаза. А рядом девушка в цветастом платье. Конечно, с ним рядом стояла девушка. Какая? И где она теперь? Спросить? Нет, не нужно спрашивать.
        И Нике почему-то стало вдруг жаль эту девушку. И уж совсем непонятно почему – себя. Так жаль, что она выдернула руку из его руки и, не оборачиваясь, побежала к розвальням. «Пожалуйста, поскорее, дедушка» – быстро сказала она. А когда сани выехали из деревни и стали подниматься на горку, уткнулась лицом в косматую овчину и, уже не сдерживаясь больше, заплакала.

1964




Гостиная Ляли Розановой






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви