дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Ляля Розанова / Далеко ли до Погодицы. Продолжение

 

Далеко ли до Погодицы. Продолжение


На берег его отвез Борис.
– Близко к морю не жмись, запетляешь, – говорил он. – Шагай вон к той сопке, выйдешь на провода, а часа через два свернешь к Чаваньге. Туман разойдется, ее видно будет. От Чаваньги до Дюбы рукой по дать, а там и Погодица рядом.
Невдалеке от берега Борис прыгнул в воду, завел лодку в камни и, повернувшись к Пьетро спиной, сложил пониже пояса ладони.
– Лезь на закорки, – сказал он. – Ну, на плечи лезь. Дальше не пройдем. – И так как Пьетро возмущенно затряс головой, закричал: – Да лезь же, говорю! Куда тебе в остроносеньких! Давай, давай, Италия! – Кричал и смеялся он необидно.
Пошли. Пьетро придерживал очки, другой рукой обнимал Бориса за шею. Он видел резиновые сапожищи по колено в прозрачной воде. Сапожищи рвали серо-желтые шевелящиеся водоросли, съезжали с камней. Между подошвами были распластаны маленькие морские звезды.
Море незаметно переходило в берег, в мокрые ослизлые камни.
– В рюкзаке у тебя вода и хлеб с камбалой, – сказал Борис. – Еще я тебе ботиночки пихнул из нерпичьей шкуры, шлепанцы. Ну шлеп, шлеп. – Он побухал сапогами. – Все наши покупали, и я купил. А посылать некому. Ты свези сестренке, которая на болоте вкалывала, понял? На будущий год в Москву приеду. Может, снова в театр поступать. Подумаю. Тогда разыщу тебя в этом, в эмгеу. Ну пиши письма мелким почерком!
Он повернулся, пошел по воде, по еще заметному рваному следу в водорослях. Пьетро хотел спросить адрес, куда писать письма, но понял, что это просто не знакомое ему русское прощание, и тоже крикнул:
– И ты напиши, пожалуйста, мелким почерком! Берег был безлюден. По серому камню бежала в сопки тропинка. Когда Пьетро, миновав невысокую гряду, поднялся на сопку, траулер уже уходил от бе рега. Его постукивание было чуть слышно.
А под сопкой начинался песок. Камни становились все мельче, песок все гуще покрывал их, и вот уже камни совсем исчезли, и береговые сопки растаяли за спиной, и только песок, крупчатый, влажный, тяжелый, разлился вокруг Пьетро. Песок и небо – пустыня! Небо посветлело, посинело. Солнце грело щеку.
Черт ее поймет, Россию! Ну разве можно было подумать, что за свинцовым морем и каменными сопками – синее небо и бескрайний песок, в котором вязнут ноги? Так и жди, появится из-за горизонта караван верблюдов. И, правда, что там, за горизонтом? Океан? Кукурузное поле? Строительные краны до неба? Он ничему не удивится. Горизонт загадочен и манящ, как завтрашний день.
Выплыли из-за горизонта телеграфные столбы, зашагали по дороге с Пьетро. Ветер гудел в проводах хорошим контрабасным аккордом. Над головой метались зигзагами крачки, крича, сводили и разводили хвостики-ножницы. Потом откуда-то сбоку появились кладбищенские кресты, на краю ровного неба они казались огромными. Все это было удивительно и больше всего напоминало картины какого-то русского художника, который любил рисовать пустыню и черепа на песке.
За кладбищем, вдалеке, чуть виднелись маленькие домики. От высоких грубых крестов лежали на песке четкие тени. На почерневшем дереве было что-то вырезано старинной вязью, с незнакомыми Пьетро буквами, и прочесть надписей он не смог. Потом он заметил маленький фанерный обелиск с красной звездой. Обелиск был огорожен, и он не сразу понял, что ограда сделана из стеклянных бутылок, вкопанных горлышками и наполненных песком. Под обелиск, видно, была принесена земля, и здесь росли корявая березка высотой с ограду и желтые цветочки на ломких стеблях. На обелиске было выведено: «Здесь покоятся останки неизвестного летчика-героя, сгоревшего вместе со своим самолетом в феврале 1943 года. Смерть фашистам!»
Пьетро снял рюкзак, сел на песок. Попробовал представить себе этого летчика. Летчик оказался похожим на Бориса Чекрышина – щеки его были иссечены ветром и обожжены северным солнцем. И светлые глаза так же выделялись на лице и смотрели прямо и чуть насмешливо. Только губы были сжаты сурово и жестко. Может быть, еще жива мать этого парня. Она давно ни на что не надеется, но все равно не спит по ночам и все думает, думает, вспоминает. Каким он был младенцем, потом мальчиком. Потом юношей. Только не вспоминает этого обелиска и корявую березу, потому что не знает, что они существуют на свете.
Он достал бутылку с водой и газетный сверток – в свертке были мохнатые тапочки, расшитые цветными нитками, неожиданный подарок Карле. Она понравились бы этим ребятам, Карла: черноглазая, черноволосая, невысокая, только руки большие и грубые от работы в поле. В последний раз она приезжала во Флоренцию, когда умерла бабушка. Они встретились Лa Пьяццо-делла-Синьория и пошли в богадельню, держась за руки, как в детстве. Бабушка лежала такая маленькая, и в столике у нее был спрятан гостинец для Пьетро: каждый день она оставляла для него жалкий бутерброд от завтрака в надежде, что он придет. А он и заходил-то к ней раз в месяц... Удивительное дело, и последнее время он часто вспоминал о бабушке, о детстве, о войне, такой, как знал ее по рассказам, и каждый раз это было связано с русскими.
Он шел уже несколько часов. Песок кончился, тропинка снова запрыгала по камням, море то подступало к самым его ногам, то пряталось за береговые скалы. Он видел домики лишь раз – далеко за кладбищем. Вот тогда он решил почему-то, что это не Чаваньга, и не свернул. Он очень устал. Рюкзак все сильнее оттягивал плечи, ручка от бидона стерла ему ладони – он оказался очень тяжелым, просто неподъемным, этот цинковый бидон с формалином для Стрекаленко. Ноги он тоже стер. Все чаще он останавливался и садился на камень, потом с трудом вставал и через четверть часа снова садился. Часы показывали шесть, а солнце висело почти там же, где в полдень, светило ровным не ярким светом.
В конце концов он решил отдохнуть и вернуться в деревню, которую прошел часа два назад. Он дошел до лесочка – лесочек доходил ему до пояса – и опустился на заросшую ягелем, мертво шуршащую кочку. Съел камбалу – она оказалась мягкой и сладкой, как блинчик, – допил воду, лег навзничь, положив руки под голову. Пахло осенним лесом и еще – как в операционной на кафедре физиологии – йодом: значит, мо ре было совсем рядом. Прямо у его щеки росли креп кий гриб в красной шляпке и неизвестные колючие кустики с черными запотевшими ягодами. На небо набежали мелкие облачка – как будто в нем отражалась морская рябь, – и небо между облачками было густо го серо-зеленого цвета.
Иногда, очень редко, у людей бывают глаза такого цвета. Пьетро видел такие глаза только у одного человека – у Людмилы Проходчиковой.
Он заметил это недавно, весной. В субботу. Радиола гремела тогда на весь этаж, из коридора доносились постукивание каблучков и русалочий смех. «Не пойти ли и нам?» – предложил Стрекаленко.
«Мама дорогая, глаза разбегаются!» – воскликнул он, когда они вошли в холл и встали у стенки. По субботам здесь собирались самые хорошенькие девушки факультета. В общем, это были славные девушки, только слишком одинаковые, хотя одна была причесана под мальчика, другая – под бабушку, а третья – под конский хвост.
– Ого! – сказал Юлька. – Нас почтило комсомольское руководство. Пришло возглавить наш досуг.
Проходчикова стояла у противоположной стены. Впервые вместо блузы на ней было зеленое платье с короткими рукавами.
– Форма одежды парадная, – констатировал Левка. – А ее никто не приглашает – ответственности боятся. Рискни, Неудачин.
– Я отсталый, – сказал Неудачин. – Я не осознаю и тяну назад. Она со мной не будет.
– Я с удовольствием ее приглашу, – сказал Пьетро и стал пробираться к ней между парами.
Она чуть покраснела, взмахнула ресницами и, помедлив мгновение, невесомо опустила ему руку на плечо. Танцевала она молча, только иногда взглядывала ему в лицо, и глаза ее смотрели, как всегда, пристально и без улыбки. А глаза у нее оказались зелеными, редкого серо-зеленого цвета, в четких ресницах, каждая ресничка отдельно. И волосы ее, безжалостно стянутые в узел, вспыхивали, когда он ее поворачивал, и Пьетро это очень нравилось, и было приятно, что напряжение ее постепенно исчезает и рука на его плече становится тяжелее. Он подумал: «Какое красивое имя – Людмила». Оно было певучим, как имена Италии, и в то же время таким русским. Оно казалось голубоватым и звонким, как льдинка. Танцуя, он повторил про себя: «Людмила, Людми-ла...»
Когда он вернулся к ребятам, Юлька сказал:
– А я-то думал, что она танцует только марш «Конница Буденного».
Это вышло смешно, и Пьетро засмеялся вместе со всеми. И посмотрел на Людмилу, она тоже смотрела на него и вдруг поняла, что это говорят о ней. Вспыхнула и ушла. На душе у Пьетро потускнело. Некоторое время он побродил по коридору мимо ее комнаты, но она так и не вышла, а он не решился постучать и в конце концов пошел вместе с ребятами в клуб на картину про подводную охоту.
Потом он увидел, как Людмила идет рядом с ним по песку и легко помахивает бидоном. Она улыбается, и улыбка у нее светлая и теплая. «Улыбайся почаще, – говорит Пьетро, – а то никто не видит, как ты улыбаешься, только я. И, пожалуйста, не разрешай называть себя Людкой. Левка – можно, а Людка – нет». – «Вы отсталый элемент, – говорит Людмила. – Ваши левые загибы, по сути дела, проявление оппортунизма и догматизма».
Потом все исчезло. Он заснул крепко, сраженный усталостью, опьяненный запахами леса и моря.
Проснулся он от холода. Еще не открывая глаз, он понял, что не один. Кажется, он слышал даже затаенное дыхание. Потом донесся шепот:
– А в бидоне яд, – говорил кто-то. – Я шатал – он бултыхается и плескается.
– Ядов в бидоне не возят, – отвечал второй. – Может быть, взрывчатка.
Сквозь сощуренные ресницы Пьетро увидел на соседней кочке двух мальчиков. Один, лет двенадцати, босой, но в ватнике и в потерявшем цвет картузе, обеими руками вцепился в бидон. Другой, на два-три года постарше, был в сапогах, и на голове у него была напялена милицейская фуражка. В руках, как дубинку, он сжимал тяжелое весло. Он был совсем белобрысый, почти альбинос, некрасивый, маленький и верткий.
Пьетро сел и протер очки.
В тот же момент мальчишки вскочили, как бы под брошенные пружинящей кочкой. «Стой!» – тонко крикнул старший, потрясая веслом. «Михаил Оси-ич!» – пронзительно завопил младший, обращаясь к кому-то позади Пьетро.
Прыгая через кочки, спотыкаясь, к Пьетро бежали люди. Впереди – высокий рыжеватый мужчина в брезентовом плаще и молодой рябой милиционер в форме, но без фуражки.
– Стой! – загремел мужчина, подбегая.
– Садись! – И так как Пьетро и без того сидел, уже спокойнее спросил: – Кто такой?
– Я должен находить Погодина, – сказал Пьетро, путая от волнения слова. – Но в этом кастрюле не динамит. Здесь формалин, чтобы сберегать желудки от рыб.
– Чего-о? – переспросил рыжеватый.
– Ваш документ! – Милиционер протянул руку.
Документов было много: паспорт, студенческий билет, командировочное удостоверение и пограничный пропуск. Их читали внимательно, передавали из рук в руки.
– Так... – сказал, наконец, рыжеватый. – Товарищ Чизотти Пьетро... Из Италии, значит, к нам, на Погодицкую биостанцию... – Видно было, что он немного смущен. – Что ж, знакомиться будем. Лычков – моя фамилия, Михаил Осипович. – Он пожал Пьетро руку жесткой ладонью и вдруг повернулся к белобрысому мальчишке:
– Славка! Слав-ка!
– Чего это, дядя Миша?
– Опять это его штучки, Михаил Осипыч! – закричал милиционер. – Житья нет! Перед людями срамишь! – И, только сейчас заметив свою фуражку, в сердцах сорвал ее со Славкиной головы и надвинул себе на лоб.
– А я знал? – перебил Славка, предусмотрительно забегая за Пьетро. – У него очки – во! Ботинки – во! Костюм – во! Кто такой?! Может, в мешке парашют. Валерку за вами послал, а мы с Витькой – сторожить. А вашу фуражку, дядя Петь, я еще утром взял, потому что она вам не нужна, раз вы в отпуску. А парашют он мог в море кинуть. А может, его на подводной лодке? Или на геликоптере?! А что – нет?!
– Вот отец приедет – всыплет тебе по геликоптеру, – сказал Лычков и вдруг захохотал. – Человек к нам из Италии, а мы-то!
Все засмеялись, кроме милиционера, который незаметно показывал Славке кулак.
Однако Славка тоже протянул Пьетро свою жесткую, как у Лычкова, руку.
– Светослав, – сказал он, сильно напирая на букву Е. – То бывает еще Святослав, так он от слова «свят», а я от слова «свет».
– До Погодицы сегодня не добраться, – сказал Лычков. – И в Чаваньгу возвращаться вам резона нет. Вы петлю дали километров семь. Переночуете у нас, завтра проводим.
Он легонько обнял Пьетро за плечи и повел к морю, где в бухточке стояла большая лодка. В лодку уместились все – человек десять. Мотор застучал, пошли, волоча за собой гладкий, отливающий перламутром след. Море было неподвижно, все в розовых и зеленых нежных бликах. Впервые оно показалось Пьетро похожим на море, которое он знал в Италии, но сходство сразу кончилось, как только лодка пересекла залив и обогнула выдающуюся далеко в море каменную гряду. Отсюда открывался вид на поселок. Горстка серых домиков, как раковины-балянусы, облепила крутой берег; над одним висел красный флаг. Лысенькие островки жались к берегу. Над ними метались чайки, крича тонко и жалобно, как кошки.
Несколько десятков человек – видно, все население поселка – встречали лодку. Люди переговаривались негромко, только мальчишки кричали изо всех сил: «Поймали! Везут!»
– Тихо, вы! – крикнул Лычков и дружески подтолкнул Пьетро вперед. – Такое дело. Гость у нас нынче, из Италии. Товарищ Чизотти. Прибыл, чтобы изучить растительный и животный мир в наших краях. Направляется в Погодицу, а сегодня у нас заночует. Прежде отдохнет, а потом об Италии нам расскажет. Как, товарищ Чизотти?
– Я не умею... Но я буду пробовать, – сказал Пьетро.
Люди заулыбались. Мужчины окружили Пьетро, они были в брезентовых робах и сапогах выше колен, и ладони у всех были как из жести.
– Хорошо вышло – вы в клубе у нас выступите, – оживленно говорил Лычков. – Последний раз к нам лектора на май присылали, а с той поры никого. В Дюбе в прошлом году московские артисты были, а к нам не добрались.
Женщины, стоя у порогов, провожали Пьетро глазами.
Древняя старуха в низко повязанном черном платке сидела на скамеечке у самой тропинки.
– Вышла сюда на тебя посмотреть, – сказала она. – До клуба-то я уж не доберусь, больно я старенькая. Ну, Мишка, куда побег? Садитесь, посидите рядом минутку...
Ее темные глаза под покрасневшими, без ресниц, веками ушли глубоко в глазницы, голову обрамляли выбившиеся из-под платка седые пряди. Сморщенные темные руки спокойно, без дрожи, лежали на коленях, а на безымянном пальце ее Пьетро заметил три обручальных кольца: серебряное, золотое и медное.
– Всех я, милый, пережила, – говорила она. – Мужья от болезней померли, сынов на войне поубивало. Скажи мне, что у вас слыхать насчет войны – будет, нет? Внуки мои и правнуки по свету раскиданы, и нет мне перед смертью спокою...
Клуб в поселке такая же изба, как остальные. Над дверью прибиты оленьи рога, на крыше под красным флагом сохнут клочья какой-то лиловой водоросли, сети развешаны на заборчике.
Комната битком набита. Сколько влезло, натащили скамеек, кому не хватило скамеек, стоят вдоль стен и в раскрытой двери. Тихо. Жарко.
Пьетро встает, обводит комнату глазами.
– Я вам расскажу про мою бабушку, – говорит он. – Я видел здесь одну старую женщину. У нее такие же белые волосы и такие же бессонные глаза. У нее усталые руки и такой заботливый голос. И она такая маленькая, что ее можно унести на руках. Как была моя нонна.
– Это баба Таня, – говорит кто-то.
– Когда я увидел бабу Таню, – продолжает Пьетро, – я подумал, что вокруг меня Италия. У моей бабушки сына тоже убили на войне. Это было далеко от Италии, очень далеко. Он не хотел идти в солдаты. Это был мой отец, и я его никогда не видел, и он меня никогда не видел, потому что я родился, а его уже убили. И когда я родился, моя мама умерла. Потом мы с бабушкой жили в деревне, и я не знаю, это я сам видел или мне рассказала бабушка. Когда я вырос, она часто вспоминала об этом. Однажды поздно вечером к нам пришел старый Чезаре, самый уважаемый человек в деревне, и с ним еще трое незнакомых. У одного из них рука висела неподвижно, он очень плохо умел говорить по-итальянски, и глаза у него были совсем светлые. Они называли его Никколо и советовались с ним. Они стали спрашивать бабушку, как пробраться к старым каменоломням. Бабушка знала это лучше всех в деревне, потому что до войны там работал дедушка, а когда началась война, туда больше никто не поднимался, и тропинки засыпались камнями. Но бабушка, оказывается, знала еще одну тропинку высоко в горах, по которой было очень трудно ходить, но она вела к старым каменоломням. И бабушка велела Карле следить за мной и пошла с ними. У них был маленький партизанский отряд, их разыскивали немцы. Они спрятались в каменоломнях и были там несколько недель. А бабушка носила им сыр и лепешки. Потом они прорвались вниз, но многие тогда погибли. Погиб этот русский Никколо и двое внуков Джары, нашего тряпичника. После этого Джара стал как не совсем нормальный. Он все ходил по улицам, и смотрел в горы, и играл с мальчишками. И если бы его не кормили женщины, он бы умер. Он говорил: «Зачем мне жить, когда нет моих мальчиков, и эти мальчишки тоже погибнут на войне, когда вырастут».
Потом мы с бабушкой переехали во Флоренцию. Она умерла в прошлом году. И мы с Карлой шли с кладбища и молчали. И услышали крик, песни и как бегут по улицам люди. Потом мы увидели их. Они шли в черных рубашках, и размахивали черным знаменем с белым черепом, и орали «Джовинеццу» – фашистскую песню. Они шли к вокзалу, и мы побежали за ними. Я тогда работал по ночам на вокзале – мне надо было платить в лабораторию, где я изучал химию. Они шли к вокзалу, чтобы кричать фашистские лозунги и бить камнями дом, где собирались рабочие. А мы тогда не работали, мы бастовали, чтобы не увольняли рабочих.
Пьетро говорил уже полчаса. Он рассказал о драке на вокзале и о конце забастовки. Потом он рассказывал просто о Флоренции, о ее древних прекрасных площадях, Уффиции, мостах через Арно и улочках, таких узких, что, высунувшись по пояс из окна, можно пожать руку соседу в доме напротив. Воспоминания нахлынули на него. Ему хотелось рассказывать еще и еще этим суровым молчаливым людям, что внимательно слушали его. Только женщины иногда вздыхали.
И когда он кончил говорить, он спел им партизанскую песню, которую он слышал от бабушки и которая называется у русских «Катюша». Потом он спел «Бандьера росса», потом – песенки из фильмов. Ему хлопали, а когда песня особенно нравилась, просили рассказать, про что в ней, и негромко подтягивали. Подпевали они странно, на свой лад. Славка, сокрушенно встряхивая своим белым чубом перед последней нотой куплета, тянул верха, а Лычков точно вторил ему, чуть покачивая головой.
Потом, сняв свитер, в одной рубашке, Пьетро сидел среди мужчин, слушал, как поют женщины.

Утка сера, утка сера.
Утка сероватая,
Ты завлек, а я влюбилась,
Оба виноватые.

Пьетро подумал – причем же здесь утка? Подумал и забыл. Пели так чисто и отрешенно, как поют только в русской деревне. Низкие голоса неторопливо вели мелодию, она была светла и печальна.

Оба, оба виноваты,
Оба мы виновные,
Оба начали и кончили
Дела любовные.

Пьетро сидел у открытой двери, курил, глядя на улицу. Он видел потемневшее, опустившееся на землю небо и тропинку, обрывающуюся вниз за несколько метров от двери. Там, внизу, за редким туманом, угадывалось море. Пьетро слушал песню и видел лодку, где, наверное, была рождена эта песня. Мерно взлетают весла, беззвучно погружаются в тяжелую воду – только тихий всплеск и поскрипывание уключин. Мерно откидываются назад тела, натруженные руки женщин лежат на веслах.
Незабудка голубая,
Незабудка белая...
Я иду – меня качает,
Что любовь наделала...

Пьетро слушал, закрыв глаза, и боялся заплакать.
– Эй, малый! – закричал Славка, вставая в лодке. – Эй, малый! Где тут катер с Погодицы, не видел?
Был отлив. На причал надо было смотреть, задрав голову, а так – только толстые сваи, обросшие скользкой зеленью, вверх-вниз покачивались перед глазами, как поплавки.
– Приходили с Погодицы, – сказал, наконец, матрос. Он сидел на причале на корточках. – Так они еще вчера ушли. Как узнали, что «Минина» не будет, так ушли. Какого-то студента заграничного встречали – не вы будете?
Пьетро кивнул.
– Такой длинный-длинный приезжал, бородатый, Левка, что ли. Так этот Левка бегал с кем-то по рации разговаривать. «Волнуюсь, – говорит, – как бы не потерялся человек. Давайте, – говорит, – принимать меры». Друг он вам, что ли?
– Друг, – сказал Пьетро.
– Поду-умаешь... – протянул Славка. – А то я вас не довезу, что ли? Нам часов шесть ходу. Если мотор не забарахлит, к вечеру будем.
Они подружились со Славкой. Вчера поздно вечером Славка водил его по поселку, это случилось как-то само собой. Они вышли из клуба вместе со всеми. Стояли серые сумерки, очертания предметов были неясны, размыты.
– Хотите, я вам наш поселок покажу? – предложил Славка. – И электростанцию, хотите, а?
Пройдя поселок, они вдоль ущелья спустились к морю. Где-то на дальнем берегу горели маяки, вспыхивали вольтовой дугой: красный, белый, зеленый... белый, зеленый, красный... Месяц висел низко над морем, казался ненастоящим, театральным: таким он был узким, ярким, так четко и неподвижно лежало на воде его отражение. Море спало. Его дыхание было спокойным и свежим.
– Хотите, я вам тайну скажу? – вдруг быстро спросил Славка. – Идемте! – И, взяв Пьетро за рукав, повел его вдоль берега.
Ноги путались в камнях, качались ярко-белые в темноте мохнатые цветы на невидимых ножках. Потом стало совсем темно – они свернули в узкую расщелину между скалами.
–Здесь, – сказал Славка.
Он вытащил фонарик, яркий луч заплясал по красному камню, поросшему в выбоинах шершавым мхом.
Они стояли в маленькой, еле повернуться, пещере. Пещера была пуста; только хитро прилаженная дверь и вделанная в стену скамейка из остатков лодки свидетельствовали, что кто-то провел здесь не один час. Из-под скамейки Славка извлек свечу, чиркнул спичкой и обвел пещеру рукой.
– Вот, – почему-то шепотом сказал он. – Вот здесь я главные опыты делаю.
– Опыты? – не понял Пьетро.
– А что – нет? – быстро заговорил Славка и дернул себя за белый чуб. – Дома я гимнастику делаю, во-первых. На качелях качаюсь, во-вторых. Последний раз два часа семнадцать минут не слезал – что думаете? Только потом все равно затошнило. Вот центрифуги я не могу сделать. И вибростенда, – в голосе его прозвучало сожаление. – Но это не главное. А что главное – знаете?
– Не знаю, – сознался Пьетро.
– Главное – характер. Что – нет? А у меня характер не может, когда без людей. Вот я на одиночество и тренируюсь. – В глазах его сияла свечка: в каждом зрачке по яркому маленькому пламени. – Про американского летчика знаете? Его на семь суток в беззвучную комнату посадили одного – так он чуть с ума не сошел, а у него полный холодильник был, как будто там будут холодильники, ого!
– И каким образом вы тут... сидите? – не веря, спросил Пьетро.
– Вот каким, – сказал Славка. Он задвинул дверь, сел на скамеечку и дунул на свечу.
Глухая тишина мгновенно навалилась на них. Только где-то за этой глухотой жутко ахал спотыкающийся на камнях ветер, а может быть, это просто гудело в ушах. Было совсем темно, лишь сверху сочилась зыбкая струйка света.
– Потом свет зажгу, – продолжал Славка, – задачки решаю по геометрии. Или еще «Аэлиту» читал, мне Валерка дал на два дня. Читали?
– Не читал, – с сожалением сказал Пьетро и сел рядом со Славкой.
– Один раз два дня просидел, – рассказывал Славка. – А тут – бац! – отец из рейса раньше времени вернулся. А меня и нету. Где искать?! Валерку допытывали, а мне Валерка клятву дал. Пришлось вылезть, а то они уж думали, я потоп. Ох и чего было!..
– Вас сильно наказали?
– А-а-а... – Славка махнул рукой. – Я все равно на той неделе еще опыт проведу. А то скоро холодно будет, потом в интернат уеду – где ж тренироваться? А мне без тренировки никак нельзя: у меня пока нервная система не выдерживает. – Славка вздохнул. – Я в тот раз как вылез – с Валеркой поругался. А когда я с ним ругался? Вечером кино привезли «Похитители велосипедов», как раз про итальянскую жизнь – так я в конце заплакал. А когда я в кино плакал? Я и «Чапаева» смотрел, не плакал – а вы плакали?.. А пока я знаете еще чего тренирую? – Глаза у Славки покруглели. – Я живот тренирую. Я учусь улиток есть.
– Что-о? – Пьетро вскочил.
– Так по радио передавали! Как вы не понимаете? – удивился Славка. – Грибы на отходах живут, а улитки на грибах. Когда на много лет полетят, грибы с улитками возьмут в специальной оранжерее – что, нет? Еще водоросли возьмут, только я не запомнил какие. А то бы тоже попробовал. Я, может, и улиток не той породы ем. Они, верно, питательные: после них у меня никогда аппетита нету. Только невкусные, хотя я их жарю. Вот вы, наверное, знаете, каких улиток надо есть?
– Не знаю, – досадуя, признался Пьетро.
– Плохо, – сурово сказал Славка.
– Слушай, Светослав, – предложил тогда Пьетро, радуясь, что эта мысль пришла ему в голову. – Мы с тобой поедем в Погодину вместе. Там на биостанции работают биологи. И они тебе обо всем расскажут.
– А то! – закричал Славка.
И вот они вместе плыли в Погодину. Мотор ровно стучал, лодка шла быстро, чуть покачиваясь на легкой зыби. И, может быть, оттого, что уже несколько часов море не было отделено от Пьетро ни берегом, ни корпусом траулера, а просто было вокруг него – стоило опустить руку за борт, и оно отвечало крепким ледяным рукопожатием, – оно перестало казаться Пьетро чу жим и замкнутым. И если бы оно могло говорить, сказало бы, верно: «Да, вот я какое. Во мне больше свинца, чем лазури. Я простираюсь далеко за горизонт, под вечные льды, к Северному полюсу. Я даю жизнь людям на моих берегах. Я закаляю сердца и шлифую характеры. А что ты за человек, Пьетро Чизотти? Посмотрим... Посмотрим...» Так бы оно сказало. Но оно было неразговорчивым, это море. И Пьетро самому нужно было догадываться, о чем оно думает. Пьетро лег на дно лодки, закрыл глаза.
– Вы, наверное, сильно натренировались выступать, – сказал Славка. – Даже без бумажек, а так интересно вышло. Знаете, как всем понравилось! У вас всегда так хорошо получается?
– Не всегда, – серьезно сказал Пьетро.
...Проходчикова не глядела в его сторону. Она кому-то говорила: «Эти левые загибы – на самом деле про явление оппортунизма и догматизма». Лицо ее шло красными пятнами.
– У тебя все перепуталось в голове, – сказал вечером Юлька. – У тебя в голове кошмар. Но ты молодец, что выступил, и я тебя понимаю.
– Ты правильно выступал, – говорил Стрекаленко. – В общем. – Он раскуривал трубку. Целый вечер, пока они ходили вокруг университета, Стрекаленко курил, и Пьетро никогда еще не видел его таким серьезным. – Черт побери, мне было здорово стыдно.
– Но у него в голове жуткий кошмар! – повторял Юлька.
– Да, понимаешь, насчет забастовок какая-то ерунда. Против кого бастовать? Я когда сюда пришел, тут пустырь был, свалка. Вон, где физфак, наши строительные бараки стояли, называлось «Четвертый строительный городок». Я это общежитие строил и на биофаке стеклянную крышу устанавливал. Теперь туристы архитектуру обсуждают. Кому, понимаешь, излишества мешают, кому еще чего. Я слушаю, и мне смешно. Мне он дом – понимаешь? Наш дом. Халтуру в нем истребить, это мы обязаны. Это ты железно прав. Но в общем все это не так просто. Вот насчет колхоза – это ты тоже явно загнул. Ты объясни ему, Юлька.
Альфредо сказал: «Зачем это тебе? Приехал учиться – учись. У них своя жизнь, у тебя – своя. Со своей программой в чужую церковь не ходят». У них есть какая-то такая поговорка.
Нет! Никогда он с этим не согласится. Он вернется в Италию. И если услышит, как поют «Джовинеццу» – запоет в ответ эту прекрасную русскую песню «Меня мое сердце в тревожную даль зовет». Он научит веек этой песне. Он расскажет о безыменном летчике, погребенном на краю России, о людях, затерявшихся в се верном поселке, которые вместе с ним пели итальянские песни, о Левке Стрекаленко, построившем университет, обо всем, что он еще узнает за эти годы и что станет частью его жизни. И он сделает все, чтобы когда-нибудь удивительный человек Славка приехал в Италию и помечтал о своем завтрашнем дне вместе с итальянскими парнями. «У них своя жизнь, у тебя – своя...» Тысячу раз неправда!
– Особенно мне понравилась, – продолжал между тем Славка, – песня, которую вы вчера пели, про Красное знамя. Я ее даже на русский язык переделал, как вы рассказывали. – Он кашлянул и запел так громко, как только позволили голос и легкие:
Красное знамя, ты с нами всегда,
Красный цвет не побледнеет никогда.
Красное знамя машет людям труда:
«Эй, люди! Приходите к нам скорей сюда!»
– Ты хорошо переделал, – искренне сказал Пьетро. – И мелодию ты тоже немножечко переделал. Но это ничего.
Они приплыли вечером. Биостанция открылась сразу – большой двухэтажный дом на высоком берегу залива; от него к причалу и к домикам поменьше тянулись тросы – чтобы держаться в ураганный ветер. Сейчас было тихо, и тросы четко прочерчивались в ясном воздухе. Вода была зеленой и прозрачной, сквозь толщу ее было видно, как на дне то ли лежат, то ли неподвижно парят над камнями плоские камбалы. А дальше, к горизонту, вода и небо были одинакового цвета – глухо-серебряного. У причала стояла белая экспедиционная шхуна «Диана», и отражение ее в ледяной воде было таким ярким, что казалось осязаемым.
Потом они увидели: навстречу им по берегу бежали двое. Длинного бородатого Стрекаленко нельзя было не узнать, он прыгал через камни и кричал что-то, заглушаемое эхом.
Девушку Пьетро узнал не сразу: он не ожидал, что она здесь. Они были уже в пяти шагах, когда Пьетро понял, что это она. Она была в сапогах и в ватнике. Она остриглась, и прямые ровные волосы были заколоты над ухом железной заколкой; зеленые глаза смотрели радостно и немного растерянно.
Все это Пьетро увидел за одно мгновение. В следующее мгновение он уже барахтался в объятиях Стрекаленко.
– Петька, дружище! – повторял Стрекаленко, хлопая Пьетро по спине. – Здорово, Петька!

1964



Гостиная Ляли Розановой






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви