дом леви
кабинет бзикиатрии
кафедра зависимологии
гостиный твор
дело в шляпе
гипнотарий
гостиная
форум
ВОТ
Главная площадь Levi Street
twitter ЖЖ ВКонтакте Facebook Мой Мир
КниГид
парк влюбленных
художественная галерея
академия фортунологии
детский дворик
рассылочная
смехотарий
избранное
почта
о книгах

объявления

об улице

Levi Street / Гостиный Твор / Гости / Григорий Померанц / «В 70 лет я снова начал пробиваться в жизнь»

 

«В 70 лет я снова начал пробиваться в жизнь»


Эта беседа с Григорием Померанцем – о его опыте выживания и формирования себя, собственной личности в России, об эмиграции и предназначении человека и о многом другом – состоялась в 1999 году. К сожалению, она не укладывалась в прокрустово ложе нынешних СМИ: объем в 8–10 тыс. знаков превышать стало непозволительно. Поэтому интервью пришлось разбить на три части и публиковать в трех разных периодических изданиях – соответственно в 1999-м, 2001-м и 2003 гг. Может ли человек XXI века одолеть подобный объем за один раз и не утратила ли эта беседа за прошедшее время своей актуальности, судить читателю.

– Григорий Соломонович, за последнее десятилетие мне не раз приходилось слышать от знакомых, как все им здесь надоело, что все перемены в России только к худшему, что тут невозможно реализоваться, полностью использовать свой дар, свой талант, и единственный выход – куда-нибудь уехать. Скажите, у Вас такого желания никогда не возникало?

– Лично я колебался, ехать или не ехать, в начале семидесятых годов. Многие мои друзья рванули за рубеж, и надо сказать, что соблазн был. Меня убеждали, что там и возможности для работы лучше, и печататься смогу. Наверное, в самом отчетливом виде я повторно сформулировал для себя эту проблему уже в споре с Борисом Хазановым. У него есть эссе о том, что хорошо бы на каком-нибудь бестуземном острове собрать тысячу творцов русской культуры и спокойно там ее творить – без всего того, что нас здесь в России мучает. Я тогда, прочитав это его опубликованное на Западе произведение, возразил, что без реального чиновника Мармеладова, в пьяном виде попавшего под колеса, не было бы и «Преступления и наказания». Что русская литература, русский язык органически связаны с Россией. Я, когда читал «Вторую книгу» воспоминаний Надежды Яковлевны Мандельштам (кстати сказать, с трудом, мне там многое не нравилось), обратил внимание на то, как Осип Мандельштам расцвел, приехав из Грузии, кажется, в Ростов и снова услышав на улице русскую речь. Для человека, который работает в русском языке, говорящая по-русски среда, приносящая какие-то новые, которых не было раньше, выражения, совершенно необходима. Именно в этой стихии разворачивается его дух. В эмиграции, может быть, комфортнее жизнь, но...
Кроме того, в узеньком интеллигентском кружке – бесконечно больше борьбы самолюбий, зависти и прочего, чем у обычных людей. Удачным примером здесь может служить театр. У меня мать была актрисой, и я немножко знаком с театральными кулисами. Каждый актер уверен, что он может сыграть Гамлета, и никто не считает, что достоин только роли могильщика. Любой чужой успех вызывает зависть. Еще я посещал в свое время заседания секции переводчиков – моя жена, поэт Зинаида Александровна Миркина, брала меня туда как опору, потому что там просто давила сгущенная атмосфера больных самолюбий. Каждый переводчик считал себя ну по меньшей мере Бродским, которого недооценили, и тоже мучился от малейшего успеха своего соседа.
Поэтому такая вот неестественная концентрация творческих людей, собранных в одном месте и связанных с русским языком профессионально, возможно, в чем-то даже еще болезненней, чем самая больная, но нормальная жизнь, нормальная в том смысле, что тебя окружают инженеры, учителя и так далее (например, я проработал 20 лет среди библиографов, это хорошие, умные люди без чрезмерных претензий). И вот эта обычная человеческая жизнь органически связана со всем великим, что было и будет когда-нибудь сказано на русском языке.
Мне давно стало ясно, что я не отношусь к тем гениям, которые могут, как паук, ткать из себя самого всю свою паутину. Моя работа – это отклики, отклики на то, что меня ранило или восхищало. Я настроился на здешние волны, мне надо было бы прожить еще одну жизнь в другой стране, чтоб откликаться на то, что в ней происходит. Причем это не врожденное. До семи лет я рос в совершенно другой культурной атмосфере - в полуеврейской по составу населения и совершенноеврейской для меня Вильне, что сейчас называется Вильнюсом. Русский язык стал для меня основным годам к восьми. Хотя я и сохранил какие-то остаточные представления о той культуре, о языке - не о иврите, а идише, на котором говорили мои реальные, а не весьма отдаленные предки эпохи Авраама, Исаака и Иакова. Но то, что было в детстве, оставило во мне только некоторый след, внесло определенную сложность в мое восприятие мира, однако не может устранить того факта, что основная моя культурная ориентация - русская, и куда бы я ни уехал, я только ее увезу с собой, и американской в моем возрасте она не станет. И мое место, даже если эта культура больная, – у постели больного.
Помню, как мы с друзьями еще в 50-60-е годы спорили и в конце концов пришли к выводу, что поэту надо оставаться в стране, где говорят на том языке, на котором он пишет. Судьба уехавшей Цветаевой оказалась более трагичной, чем судьба оставшейся Ахматовой, которой никогда не было так безнадежно одиноко в России, как Цветаевой в эмиграции.

– Но стоящие перед Вами проблемы ведь не сводились только к «печататься – не печататься»?


– Да, моя жена говорила, что мы живем на полке у сытого людоеда, который не торопится нас скушать. Но, как вам сказать, я еще на войне привык к риску, и он меня не пугал. А самых крайних ситуаций я по возможности избегал. Вместе с тем мне хотелось показать пример жизни среднего человека в этой стране, который не боится совершать какие-то поступки, грозящие, в сущности, только мелкими неприятностями. Ну, сорвут защиту диссертации, будут держать тебя на какой-то технической работе, бить тебя рублем, так что придется считать каждую копейку, и т.д. Я на это шел. И одновременно сохранял за собой свободу слова. Мне казалось полезным и нужным дать такой пример, не уезжая на Запад, где, понимаете, все подобные проблемы сразу снимаются. Мне хотелось решать их здесь.

– А Вы не думали, что Вас просто посадят? Для этого не всегда были нужны серьезные основания.

– В моей жизни был только один такой момент. Я печатался за рубежом, но с самого начала, еще с 60-х годов, избрал для себя открытость и одновременно некую саморедактуру. Писал под собственным именем, так что искать меня, как Синявского, не надо было, но вместе с тем писал в известной мере эзоповым языком, чтобы состав преступления найти было трудно. Чтобы, условно говоря, не под закон – нельзя говорить о законности при советской власти, – но под юридическую практику, политическую чтоб это не подходило. И мои рукописи, мои произведения у друзей, у читателей, которых я даже не знал, неоднократно изымались, но мне известен только один случай, когда их включили в «состав преступления» заодно с другими материалами: у человека нашли кучу самиздата, и его посадили. Но то было в Барнауле. А уровень законности барнаульской я никак не мог учитывать. Исходя же из моих представлений о Москве и отчасти о Питере, за то, что я писал, не только меня, вообще никого не должны были посадить. Хотя однажды настал момент, когда я рискнул всем, рискнул серьезно. Это произошло в 80-е годы, когда начали показывать по телевизору примерное раскаяние диссидентов. Помню тошнотворное впечатление от самобичеваний Дудко, именно тогда я почувствовал необходимость высказаться открыто. Раньше я совершенно спокойно принимал, что нахожусь, так сказать, на второй линии огня. Первая линия – это издание «Хроники прав человека», выход на Лобное место и так далее... А я лишь обдумываю то или иное событие и через несколько месяцев пишу свои эссе, находя формы высказывания, которые содержат в себе не только философский и исторический смысл и вместе с тем путевкой прямо в кутузку не являются. Но тут я почувствовал, что, кроме меня, больше выступить некому. Сахаров был в ссылке, всех диссидентов пересажали, и мне вспомнилась сказка Щедрина «Литератор Крамольников»: «Все молчит, только камни вопиют». И тогда я написал эссе «Акафист пошлости» и после некоторых колебаний решился отправить за границу. Там я немножко придерживал его, потом доработал еще раз и, наконец, дал разрешение напечатать. Сознавая, что за это меня вызовут на Лубянку.

– А где именно Вы его опубликовали?


– В «Синтаксисе» Розановой и Синявского. И кончил эссе я прямым упреком КГБ, что демонстрировать сломленных людей – значит растлевать своими действиями народ. Я, конечно, понимал, что за это меня по головке никто не погладит и какой-то скандал будет. Но по военной привычке попытался всё учесть и считал, что это не безнадежно посадка, а только риск. И что пока не сделал то, что должен, я не имею права отступать. И я рискнул. Не берусь судить, случайно или нет, но меня вызвали, чтобы промыть мозги, на Большую Лубянку во время гипертонического криза, в довольно плохом состоянии, с давлением 220 на 100. Такая процедура называлась «предупреждением». Не знаю, понимают ли современные молодые читатели, что это значит. Подобные меры применялись обычно к людям, которых не совсем удобно сразу взять да и посадить. Так, поэт Чичибабин «предупреждался» и остался на родине – на Украине, поэт Коржавин «предупреждался» - и уехал. Понимаете, я считал, что, скорее всего, меня вызовут и предупредят. И уж когда меня предупредят, я благородно смогу несколько отступить. Так оно и произошло. И там я пообещал, что от прямых политических выступлений отказываюсь, но право печататься за границей по вопросам литературы и философии за собой сохраняю, и указал, где и какие журналы меня публикуют. Таким образом я отчасти даже санкционировал в КГБ издание статей подобного характера. То есть я выбрал путь, прямо противоположный пути Синявского, который пытался надуть КГБ и только их раздражал. Дальше я отправил за рубеж письмо, в котором сообщал, что у меня был вызов в органы, на основании чего я прошу не печатать такое-то эссе. Само послание было не очень уж важным, но мне было любопытно, пропустят они его или нет. Пропустили. Оно дошло до Мюнхена, и журнал «Страна и мир» его опубликовал.

– Вы послали письмо через знакомых?

– Нет, нет, я послал через КГБ, то есть через советскую почту, зная, что копия будет немедленно отправлена в КГБ. В результате я по возможности постарался превратить операцию по, так сказать, лишению меня чувства собственного достоинства в деловое соглашение: то-то я вам обещаю, то-то нет. Конечно, это легко сказать и трудно выполнить. Из-за очень сильного морального давления, которому я подвергся во время «предупреждения», у меня на другой день начались какие-то странные процессы в мозгу. Постоянно появлялась перед глазами фигура следователя, который неожиданно разросся и стал похожим на Бармалея. Я почувствовал, что дело может кончиться болезненным срывом. И тогда я с таким чувством, которое бывает в отчаянном положении, стал молиться: «Господи, останови мои мысли». Это ужасно трудно - держать ум в словах молитвы. Через час, когда я встал, то был совершенно спокоен, чувствовал прилив творческих сил, а на следующее утро сел продолжать «Записки гадкого утенка». Да, еще я вскоре санкционировал печатание за границей своей книги «Сны земли». Публикация ознаменовалась обыском, только не у меня дома, а в квартире моей приятельницы, у которой собралось гораздо больше моей машинописи, чем у меня самого. (Хочу признать здесь собственную вину, что необходимую им информацию они просто получили из наших телефонных разговоров.) А «Записки гадкого утенка» я писал главу за главой и прятал написанное на даче в поленнице. Но все это произошло уже после того, как я преодолел в себе то чисто болезненное чувство, возникшее, когда я в состоянии криза подвергался психической обработке.

– Обработка была очень сильной?

– Как вам сказать... Все-таки меня напугали. Причем не только «они», но и родные, которые начали доказывать, что я вел себя как идиот. А я сделать глупость боюсь, наверное, больше, чем чего-либо другого. Хотя это и не мешает мне их делать.

– А чем Вам угрожали?

– Ну, угрожали, конечно, применением статьи 190 часть 1 – это 3 года лагерей. Чего для уже больного человека вполне достаточно. И как только я преодолел страх, то сразу почувствовал себя помолодевшим. Ну, как на фронте я подымался и шел под огнем, вот так же весело и легко я писал «Записки гадкого утенка». Впоследствии, правда, одну главу пришлось переделать, о своей диссидентской, так сказать, биографии – об этом периоде я тогда не мог в открытую сказать все, что хотел, и в 90-м году слегка ее расширил. А остальное как написано, так написано, и так сейчас напечатано, кто захочет, может прочитать. Ведь обстановка риска, понимаете, – она даже увлекала. В своих воспоминаниях Григоренко приводит такой характерный послевоенный эпизод. Он услышал выстрелы и увидел, как двое офицеров стреляют друг в друга из пистолетов. И оба были ранены. Причем они вовсе не поссорились, а просто им захотелось снова почувствовать себя под огнем. Это кажется идиотством, но тот, кто был на фронте и испытал радость преодоленного страха, тот поймет, что это такое. Вовсе не я один считаю скучной жизнь совсем без риска.

– Потом были еще какие-то вызовы, или просто Вы писали, а они читали?

– В течение долгого времени после этого я чувствовал себя в осаде: взламывали мой почтовый ящик, да и вообще они со мной совершенно не церемонились и вели себя так, будто все равно меня скоро посадят, поэтому можно не обращать внимания на самые элементарные вещи. Например, мне присылают из-за границы книги – они не доходят. А обыск после выхода «Снов земли» был произведен, заметьте себе, уже при Горбачеве. Но это были последние всплески активности режима, очень скоро обстановка в стране стала меняться. Запрещение же меня печатать действовало с 76-го года по 87-й включительно. Оно вообще никем не отменялось и было фактически взломано лишь в 88-м году, когда сразу два журнала набрались смелости меня опубликовать. За десять лет меня забыли основательно, молодежь меня просто не знала, а самиздат был подавлен еще Андроповым – он был самым ревностным служакой в своей области. В общем, в 70 лет – мне как раз исполнилось 70 – я снова начал пробиваться в жизнь. И я нахожу, что жизнь эта интересная, и обменять ее на другую не хотел бы. Еще после 90-го года я впервые после войны, когда прошел с армией по Европе, оказался «выездным», и мне впервые понадобились языки, которые никогда ранее я не имел возможности употреблять в устной речи и знал только литературно, то есть читал на них, но не разговаривал. Постепенно начал говорить – сперва по-немецки, а потом с ошибками и по-английски. Завел себе новых друзей, с которыми сейчас переписываюсь. В общем, жизнь стала богаче оттенками. И я по-прежнему держусь того, что жить интересно здесь. А в остальном... Ну, понимаете, кого и чего мне бояться? Я не разбогател, поэтому для бандитов совершенно не привлекателен. И не играю никакой политической роли – и тоже не могу, так сказать, быть здесь мишенью.

– За XX век Россия пережила несколько волн эмиграции. Конца и края последней из них сейчас, когда вроде бы наступила свобода и нет никаких преследований по идеологическим причинам, по-прежнему не видно. Как Вы считаете, оправдано ли морально нынешнее расставание с Родиной – из соображений материальных?

– Я понимаю людей, которые уезжают. Какой смысл, например, ученому, чья работа связана с дорогостоящими научными исследованиями, оставаться здесь, где фундаментальной наукой пренебрегают, где нет на нее денег. В конце концов, открытие, сделанное русским ученым, где бы он ни жил – в Америке, в Канаде или в Южной Африке, будет открытием именно русского ученого. В его биографии навсегда отмечено: выходец из такой-то страны. Но с точки зрения интересов России мне очень жалко, что мы выталкиваем людей, самых разных, которые могли бы быть ей очень полезны. Многие покинули страну по национальным причинам. В последнее десятилетие в результате ряда ошибочных шагов нашего руководства уезжали немцы, уезжали армяне, уезжали евреи. Одновременно, правда, был встречный поток иммигрантов в Россию, и не только русских, в частности из Армении. Армяне едут куда угодно с Кавказа, потому что чувствуют, что там земля начинена порохом. И это в данном случае даже на пользу России оказалось.
Мне очень трудно привыкнуть, что Россия отныне – страна, отрезанная от других республик СССР с их проблемами. Например, немцы массово эмигрируют из Казахстана. Конечно, можно сказать – нам плевать на Казахстан. Я не способен так на все это плевать. Я думаю, что обломки Советского Союза все-таки могут составить содружество наподобие европейского сообщества и в определенной степени судьба их должна снова стать общей. Хотя и не на имперский лад, а так, как сложилось сейчас в Европе. Я вообще убежден, что в становлении отношений между нациями развитие Западной Европы во второй половине XX века – пример для других. Со временем и у нас может сформироваться настоящий союз суверенных наций. Поэтому откуда бы ни уезжали немцы, откуда бы ни уезжали армяне или евреи – это потеря для всего нашего большого сообщества, которое я привык воспринимать как единую страну. Хотя это, может быть, и просто застарелая привычка, объясняемая моим возрастом.
Я еще до перестройки писал о неизбежности распада советской империи. Но думал, что распадаться можно по-разному. Что можно как-то достичь взвешенных соглашений, правовым путем перейти от имперского сожительства к экономическому сообществу и так далее. У нас же все решается немножко по-самодурски, и в результате непродуманной национальной политики как самой России, так и других республик нынешнего СНГ продолжается массовая эмиграция населения.

– Например, из Прибалтики.

– Меня очень давно шокировало отношение прибалтов к русским, но я понимал, хотя и не принимал некоторые основания для подобного их отношения к нам. Находясь в лагере, я имел контакты с эстонцами и латышами, служившими в войсках СС. И они оказались мне ближе, чем русские воры. Правда, те прибалты, с которыми я общался в лагере, не являлись собственно фашистами. То есть они были, конечно, националистами, но у них сохранилось гораздо больше нормальных ценностных привычек, чем у той хамской массы воров, с которой я сталкивался на каждом шагу. Это были в общем-то довольно приличные люди. Но тем не менее, когда сейчас их идеи восторжествовали, а служба в Советской Армии там просто приравнивается к службе в армии гитлеровской, меня такое сильно царапает.

– У них даже скорее наоборот: служба в Советской Армии – оккупация, а в немецкой – подвиг.

– Однажды я оказался в камере рядом с человеком, который получил 15 лет за то, что попытался при немецкой оккупации возродить русскую национальную школу где-то в западной части России. Мы с ним играли в шашки, кстати, он был неплохим игроком, и как-то раз я его спросил, почему он выбрал такой путь. Он посмотрел на меня и сказал, что был свидетелем коллективизации и простить ее большевикам не мог. Я кивнул, и мы продолжали партию. Это стало одной из главных причин большинства трагедий XX века, что нормальный, но прямолинейно мыслящий человек, столкнувшись со злом в одной какой-то его форме, был готов потом вступить в союз против него с кем угодно. Но я по-прежнему не жалею о том, что был по сю сторону фронта, и не считаю ошибкой, что пошел добровольцем в 41-м году защищать Москву – солдатом, хотя мог рассчитывать на то, что меня отправят в какую-нибудь офицерскую школу. Для меня было нормально это. Для него было нормально то. Словом, тут есть бесконечность личных обстоятельств, которые заставляют человека сделать (или не сделать) свой роковой шаг. Поэтому уже много-много лет я считаю обязательным для себя уметь взглянуть на любое явление и с той, и с другой стороны. И не быть прямолинейным. Понимать, но не принимать, по выражению поэта Наума Коржавина, «ту тягу к добру, что приводит к несчастью».
Но мы с вами здесь ушли куда-то в сторону от проблемы эмиграции. Так вот, ведь массы состоят из отдельных людей, и для каждого это глубоко личный шаг. Иногда происходит национальная переидентификация, когда этнический немец начинает себя чувствовать по преимуществу немцем, когда в этническом еврее, который, собственно говоря, давно уж перестал быть евреем, а был только человеком еврейского происхождения, под влиянием тех или иных толчков, например под влиянием антисемитизма, под влиянием хамства, просыпается человек, ищущий еврейские корни. Что будет потом – неизвестно. Возможно, он будет очень тосковать по своей доисторической родине. Можно, конечно, успокоить себя тем, что народу в России много, что уезжают какие-то сотни тысяч и рождаются, в конце концов, другие. Но дело в том, что сплошь и рядом уезжают те, кому есть, что предложить в эмиграции: интересные идеи или способности, открывающие перспективы в самых различных областях.

– Другие, наверное, просто за рубежом и не задержатся. Кому они там нужны?

– Ну, они как-то там прибьются, хотя бы уборщиками, скажем, как многие уехавшие в Израиль. И где-нибудь во втором поколении растворятся среди населения принявшей их страны. Тут возникает еще вопрос о родителях и детях. Наша чудовищная армия с дедовщиной и прочим является очень мощным стимулом, заставляющим людей уезжать. Родительская любовь – святое чувство, и тот, кто имеет сердце, никогда не бросит камня в людей, стремящихся спасти своих сыновей от жизни, которая многих солдат доводит до самоубийства. Но у меня детей не было, внуков, соответственно, тоже, и проблема такая передо мной не стояла.
И я не могу никого осуждать, в особенности, если людей толкает на отъезд забота о детях, – ну что ж, для детей переменить отечество чрезвычайно легко. Напомню, в 7 лет я сам его переменил, приехав в Москву, и в 8 уже был настоящим москвичом. Точно так же в Америке, в любой другой стране мальчик или девочка восьми – десяти лет чрезвычайно быстро станут совершенно полноценными гражданами своей новой отчизны. И я в достаточной степени космополит, чтоб понимать, что ничего порочного в этом нет.
Вот только в результате Россия лишается людей, которые могли бы сыграть очень важную роль в ее судьбе в ближайшие десятилетия. И выход для нее я вижу не в том, чтобы быть сырьевым придатком западного мира, а в том, чтоб развивать наукоемкие производства, не требующие больших капиталовложений, как базу новой экономики здоровой современной страны. Наши люди едут туда, где и так хватает мозгов, поскольку развитые страны являются центром притяжения для всего земного шара. Приходится надеяться, что останется все-таки достаточно и у нас.
Но очень неумно ведется наша большая политика: мы тратим деньги на пышные празднества, на показуху, а не на фундаментальные науки, не на учреждения и памятники культуры.

– Но неужели во всех наших бедах виновато правительство, а мы сами уже как бы и ни при чем?

– Суть дела, конечно, в другом. Решение наших проблем может дать только новая культура поведения, отказ от безответственности и халтуры. И уровень производства – прямое следствие известной культуры поведения. Суть дела в духе культуры, а его никакое правительство не создаст, его должны создавать мы сами. Я считаю, что основное, что зависит от нас самих, от каждого, кто осознает свою ответственность, – это культура как живой след достойно прожитой человеческой жизни. И судьба русской культуры в конечном счете решается теми подвижниками, которые где-нибудь в деревенской школе, в маленьком провинциальном городке все-таки оставляют этот глубокий живой след. И я верю, что он не пресечется.
В конце концов, русский кризис – это острая форма мирового кризиса, это острая форма болезни, которой другие страны и народы болеют иногда в более мягких хронических формах. Болеют, так сказать, на белоснежной подушке, в хорошо устроенном госпитале, а не в какой-нибудь развалюхе или в канаве. И все же это – частица общего кризиса. Кризиса культуры, связанного с тем, что развитие цивилизации стало слишком быстрым для способности человека приспосабливаться к окружающему, им же созданному миру.
Благодаря стремительным темпам развития многие противоречия чрезвычайно обострились. Распалась связь поколений. Все-таки «культура как живой след» – это до некоторой степени метафора, буквально так обстояло дело в жизни представителя какого-нибудь примитивного племени, в котором существует очень узкий веер возможностей выбора. И где можно стараться быть похожим либо на отца, либо на дядю, либо на лучшего человека своего племени, не более того. А уже, скажем, во времена Моцарта с их огромным количеством возможностей нужно было обладать гением Моцарта, чтобы как-то интуитивно почувствовать, с чего начинать собственный путь. Нашу же современность можно проиллюстрировать музыкой Шнитке, который, судя по бесчисленному множеству музыкальных цитат в его творчестве, всю свою жизнь искал, в чем же состоит его индивидуальность.

– А Вы свою индивидуальность обрели легко?

– Примерно с шестнадцати лет, почувствовав, что некоторые художественные образы, некоторые изречения врезаются в сердце, я начал сознательно собирать их, как вехи. Между ними я пытался прокладывать свой собственный путь, который был бы действительно моим, а не следствием пропаганды, поверхностных страстей и так далее. Я получал импульсы, причем подчас самые противоречивые, от Шекспира, Стендаля, Тютчева, Толстого, Достоевского, – и все эти импульсы как-то становились мною.
Способности у меня, наверное, не меньшие, чем у среднего человека, но в результате где-то лет 20 ушло, пока я просто стал самим собой. Школьное сочинение на тему «Кем быть?» я закончил именно этими словами: «Я хочу быть самим собой», – для своего времени сие было жутким нахальством, но лишь годам к тридцати пяти, выйдя из лагеря, я почувствовал, что у меня уже есть какая-то определенная линия поведения, основанная не только на литературных примерах и даже не на встречах с людьми, оказавшими на меня влияние, а прежде всего на моих собственных неожиданных поступках, в которых я обнаруживал самого себя. Когда появилось ощущение, что принятое решение действительно мое, а не внушенное мне обстановкой, случайно прочитанной книгой и так далее. Или, как бывает чаще всего сейчас, – телевизором.
Сотворение себя – очень трудный процесс, наша школа совершенно им не руководит. Скорее может направить по этому пути благородная семья. Однако в случае со мной этого не произошло. Я не хотел копировать родителей, они меня не устраивали. Хорошие люди, оказавшиеся за бортом социальных изменений, растерянные, сбитые с толку, когда-то затронутые идеями социализма, но не принимавшие террора и совершенно не понимавшие, почему для блага социализма надо миллионами убивать людей и т.д. Как правило, нам очень не хватает примера. И как правило, старшее поколение оказывается банкротом на самом деле, а не только в глазах несмышленых мальчиков и девочек.

– Стоявшая тогда перед вами задача обретения и сохранения себя в тоталитарном обществе, слава Богу, снята с повестки дня, но легче ли и проще решаемы проблемы, которые ставит перед нами нынешнее время?

– Сейчас тех проблем нет, но по-прежнему есть проблема опоры на свою собственную глубину. И я не думаю, что она в России решается труднее, чем в других странах. Наоборот, русские обнаженные противоречия толкают к внутреннему поиску. Сравнительно гладкая поверхность западной жизни – я все-таки теперь поездил немножко, с чем-то сталкивался – позволяет легко удовлетвориться этой поверхностью. Именно поэтому многие на Западе хорошо понимают: что бы достичь некоторой глубины, нужно рискнуть оказаться без всякой почвы под ногами. У Михаэля Энде, замечательного немецкого писателя, есть сказочка о человеке, жившем в игрушечном мире, который постепенно начал разрушаться. И сквозь трещины в мироздании его призывал голос закутанной фигуры, смутно напоминавшей Христа: «Иди ко мне». Он в ужасе отшатывался, потому что фигура эта стояла ни на чем – по сути, висела в пустоте. «Я упаду, – говорил он. – Я провалюсь в бездну». И в ответ услышал: «Учись падать. Учись падать и держаться ни на чем, как звезды».
Меня очень привлекает дальневосточная традиция, согласно которой пустота является знаком высшей ценности. Имеется в виду та бездна, окунувшись в которую человек находит в себе второе дыхание, своего рода крылья, и начинает летать. Поэтому хаос меня – в хорошем смысле слова – провоцирует. И нынешний российский хаос – тоже. Я надеюсь, что в России окажется достаточно людей, которые такую провокацию сумеют принять и выдержать, и достичь глубин, не затрагиваемых внешними катастрофами. Подобных людей я встречали среди представителей молодого поколения. А как-то разговорился с педагогом, проводившим конкурс молодых учителей, работающих в деревне. Он рассказывал, что в основном это настоящие подвижники, Дон Кихоты, которые замечательно ведут работу в совершенно немыслимых, казалось бы, для цивилизованного человека условиях. И вот на остающихся дома Дон Кихотов у меня и есть надежда. В них – сохранение живого духа культуры. Хотя, конечно, она в обозримом будущем не будет культурой всех.

– Нетипическое – как единственное средство спасения типического?


– А князь Мышкин разве был профилирующей фигурой для своего времени? Тем не менее я думаю, что этот одиночка стал оправданием той эпохи. Я надеюсь, что такие спонтанно возникающие личности, отражающие глубину жизни, у нас не пропадут и что ниточка культуры не прервется. А удастся ли построить, опираясь на эти искорки культуры, более-менее сносную жизнь для всего народа, остается вопросом открытым.
Одно могу сказать: без этих усилий экономические реформы будут скользить по поверхности, и все, как у нас водится, будет разворовываться. Потому что не будет чести, во имя которой стоит быть честным, а также правил игры, в рамках которых игра может быть выиграна. Успех возможен, но требуются усилия от каждого из нас, а не только ожидание действий от какого-то гениального правительства.

Беседу вел Павел Нуйкин



Гостиная Григория Померанца






левиртуальная улица • ВЛАДИМИРА ЛЕВИ • писателя, врача, психолога

Владимир Львович Леви © 2001 - 2024
Дизайн: И. Гончаренко
Рисунки: Владимир Леви