Нациям – да! Нацистам –нет!
Шноль Симон Эльевич – выдающийся советский и российский ученый-биофизик. Доктор, профессор, один из организаторов Пущинского научного городка. Автор свыше 200 научных работ. Самая значительная – «Биологические часы» – о влиянии космофизических факторов на все процессы в мир.
Написал также книгу об истории отечественной науки «Герои, злодеи и конформисты российской науки». Подготовил 50 кандидатов и 20 докторов наук. Легендарная фигура в научном мире, замечательный рассказчик и лектор, человек безупречной гражданской позиции, потрясающей эрудиции и научной смелости. Именем С. Э. Шноля названа малая планета «Shnollia».
(Из аннотации к серии передач телеканала «Культура» «Симон Шноль: от 0 до 80».)
Симка, братец мой детдомовский! Легендарная наша фигура! Бегут годы, бегут… Как там у Высоцкого? – Где мои семнадать лет? На Большом Каретном! Где мой черный пистолет? На Большом Каретном…
По 16 нам с тобой было на Новой Басманной в московском детдоме № 38. Там же был и черный пистолет. Он был подарен мне Вовкой Титовым, прозванным «Микадо» в честь императора недавно побежденной Японии. Ты хоть помнишь эту фигуру, тоже достаточно легендарную? Парень с азиатскими чертами лица.
Прибыл из Манчжурии. По-русски хорошо говорил, утверждал, что знает еще японский и китайский. Так ли было, я не уверен, но одно самурайское свойство за ним водилось. Он был «ниндзя» – о таких мы узнали через полвека из рассказа Юрия Нагибина. Умел исчезать. Говоришь с ним – и вдруг пустота! Из-за спины ехидный смешок. И очень хочется дать оплеуху.
Может, он просто был способным психологом? В метро, помнишь, – тогда контролерше под компостер билетики предъявляли. Микадо давал ей кусочек бутерброда с сыром. Бедняга начинала кричать, когда мы всей толпой уже проезжали соседнюю станцию…
Микадо имел собственную квартиру в Даевом переулке, с массой замысловатых восточных вещиц и без малейших признаков родителей. Где они, мы не расспрашивали. Скорей всего пропали неподалеку, на Лубянке, где и наши с тобой побывали несколько раньше. Попали под волну арестов русских «манчжурцев». Квартиру должны были конфисковать, и в ней уже должен был жить какой-нибудь старший помощник младшего вертухая. Но не тут-то было. У нашей с тобой второй мамы, незабвенной нашей «Седухи» – директора детдома № 38 Анны Исидоровны Сосновской девиз был «Кто моего воспитанника обидит, лишнего дня не проживет». И были такие шефы – дай бог каждому и не дай бог его врагам.
Помнишь, как вредный директор школы не давал тебе сдать экстерном экзамены за три класса, пропущенные в военном колхозе? Шноля? Экстерном? Только через мой труп! Слово «автор» он через «Ф» писал. Седуха холодно отвечала: «Он в биологи рвется, зачем ему эти подробности? Труп вам не обещаю, а неприятности гарантирую». Ты сдал экстернат, поступил в МГУ, хотя и написал в сочинении слово «юность» через два «н» – чего их жалеть, эти согласные?..
Многие наши детдомовцы сберегли свои законные квартиры. А я, по твоей, Симон, мысли, поданной Анне Исидоровне, по испрошенной ею протекции двух наших шефов, маршальских жен, Коневой и Толбухиной, поступил в МГУ на отделение журналистики филфака. При конкурсе 25 человек на место и при «врагах народа» в анкете. Правда, ошибок в сочинении я не делал. Хватило бы одной запятой, чтобы вылететь. И тем более хватило бы «черного пистолета». Выстрелить как ружье в конце спектакля он не мог, был сломан. Но его изъятие в ходе детдомовского шмона избавило меня от очень серьезных неприятностей. Я его хорошо заныкал в тюфяке, и все равно нашли. О нем только трое знали: «Микадо», я и ты, мой ближайший друг. Симка, признайся хоть сейчас, через 70 лет: это ты «насексотил» «Седухе»? «Темную» по детдомовским обычаям мы тебе не сделаем, иных уж нет, а те далече.
…После шмона Анна Исидоровна пригласила меня в кабинет и победоносно открыла ящик стола. О, там было на что глянуть! Кинжал со свастикой и какой-то фрицевской надписью, десяток финок, кастет, уйма рогаток и этот мой пистолет.
– Это что ж такое, шпана моя разлюбезная? – печально заговорила «Седуха», – уже до огнестрельного оружия дело дошло! Скоро фугаску в тюфяк спрячете. Мало мне позора на весь район с милицейской кашей. Пять судков из дежурки украли и какао бидон. Только вахтенный зазевался, и все отделение без завтрака. Меня уж в РОНО спрашивали: может, ваши сиротки голодают? Как бы не так! Какао выпили, а кашу не тронули. Просто прославиться хотели, авторитет у гопников разгуляйских заиметь. А Жуковский Вовка того хлеще отличился: у всей девчачьей спальни обувку спер и на рынок Немецкий снес. Одной только девочке оставил, он к ней неровно дышит. По этой паре его и вычислили, Вот теперь спасай благородного разбойника от колонии…
– Анна Исидоровна, да ведь я кашу не крал! И ботинок не трогал. И пистолет мой просто железка …
– Ну да, у тебя другие подвиги, более интеллигентные. Пасквили на учителей писать. Вот – прислали из школы твою писанину...
Достала из портфеля бумагу и начала читать, время от времени странно покашливая и заслоняя рот ладошкой:
– «Которые люди учились по двадцать лет, они обязанные вам сказать что как гарантировать себе хорошую успеваемость и не знать, когда учитель говорит». Это ты за математичкой записал. Ты хоть знаешь, что она тебя, поросенка, изо всех сил на серебряную медаль тянет? Чтобы ты на этот свой филологический попал. Математик она хороший, а стилистику ей некогда было изучать. Она на фронте медсестрой была, мужиков раненых на спине таскала, пока саму не ранили. Мужа убили. Училась впроголодь. Ты уж ее
извини, что не гладко говорит. И правильно она тебе сказала за болтовню на уроках: «Языковедение ты противное. Все бы тебе языком водить». Ты и это записал...
У меня уже давно полыхали уши. Нет, я не «поросенок», я животное покрупнее… Умеет наша мамка Седуха уточнить масштабы личности.
Вскоре после этого в Москву ко мне приехала матушка. Первая, родная. Отбыла восемь лет в лагере как «ЧСИР» – член семьи изменника родины – и вышла на ссылку. Реабилитируют ее вместе с расстрелянным мужем еще через десять лет... В каком-то тумане предстало малознакомое женское лицо. На нем сияли слезами большие, зеленые, родные глаза. Милый, полузабытый голос спросил:
– Аличка, ты меня не узнаешь? Я твоя мама.
Наплакавшись и восстановив знакомство, мы пошли погулять по Москве. В скверике у Елоховской церкви все скамейки были заняты. Присели на бордюр. И тут откуда ни возьмись – мент! Привязался к нам – кто? – откуда? – документы? У них просто нюх тогда был на бывших зэков. Я не знал, что маме «не положено» было находиться ближе 101 километра до Москвы. Но я не мог видеть, как она, униженно лепеча что-то, копается в своей порыжевшей сумочке, памятной мне еще с 1938 года. Во мне будто мина взорвалась. Кинулся на «легавого», лупил по его чугунной шинели и выплевывал в сытую красную рожу запасы пастушьего и детдомовского мата. При этом лихорадочно хлопал по своим карманам. Ох, как мне повезло, что они были пусты… Супостат ведь не мог знать о неисправности пистолета, его-то табельное оружие было в порядке… Вот бы еще он нас разоружил и арестовал. Мама поехала бы обратно в лагерь, я – в колонию. А если бы стрельбу открыл в порядке самообороны?
Сколько раз потом я вспоминал эту ситуацию, читая газеты и слушая по радио, как государственные мужи разных стран пугают друг друга и население, приводя мир на грань реальной катастрофы…
В нашем случае все кончилось уж совсем неожиданно. Мильтон, сконфуженно улыбаясь, махнул рукой и ушел. Конечно, не мальчишья истерика его испугала. Просто в служебной его душе вдруг проснулись понимание и жалость. Уж такие мы, русские люди, что «свирепость законов у нас непременно смягчается всеобщим их неисполнением». И не всегда тому причиной коррупция, желание сорвать взятку. В добродушной и своевольной русской голове и другие вопросы возникают: не многовато ли этих самых законов?
Не слишком ли они свирепы и запутаны? Не имеет ли человек, его судьба кое-какую самостоятельную не предусмотренную кодексами ценность? Например, ну никак не положено по армейскому уставу сажать в военный эшелон тетушку с детьми. Тем более, что эшелон этот последним уходит из Калуги под пальбу и рев немецких танков рядышком, на Яченке, в бору… Но почему-то захлопотанный русский командир обращает внимание на ярко-выраженную внешность семейства: о, этих надо запихать в вагон, их фрицы первыми перестреляют... Сам он вряд ли доживет до Победы, а страна и мир сохранят целую толпу полезных, умных и добрых Шнолей. Один из них в детдоме, помнится, перед зеркалом сокрушенно приговаривал: «С таким румпелем в Освенциме и двух минут не проживешь»… Любил пошутить над собой, и никогда – над другими; юмор у него был еврейский, с привкусом полыни, а по доброте и жалостливости был русак чистой воды, каких на Руси все меньше, – вроде Платона Каратаева или деревенской бабульки.
…Он уже работал и даже был женат, а я доучивался в интернате. Час езды от Москвы и тропинка в поле, километра три от станции. Как-то раз я в Москве заглянул к Шнолю и оставил записку. Ничего особенного: был, не застал. Вечером смотрю кино в клубе. Кто-то кладет руку на плечо. Шноль! На улице темень, февраль, вьюга. – «Симон, ты что, спятил?!» – «Я думал, у тебя что-то случилось».
По молодости еще можно позволить себе такую гуманную дурость. Но ведь и сейчас, на 86-м году жизни, он каждую неделю лупит из Пущина за сто километров в МГУ лекции студентам читать. Делиться с молодежью тем, без чего нет ученого – удивлением перед непознанным миром, перед его чудесами. Делиться Добром.
Много лет спустя поэт напишет: «Добро должно быть с кулаками». Формула эта приобретет огромную популярность, особенно среди тех, кому даже робкая хрущевская «оттепель» стала поперек горла, кому 1938-й сталинский год представляется роскошным «утром нашей Родины», как на той картине с генералиссимусом на фоне высоковольтной линии…
У меня ассоциации немножко иные. Черное зимнее небо. На нем, как остывающее железо, темно-красная полоса зари. Нас, процессию не выспавшейся ребятни, ведут в баню. Смоленский детдом, первый, куда я попал после ареста матери. Персонал там не был жестоким. Он был никаким. Все воспитание сводилось к накормить и сводить в баню. Фактически правил десяток старших подростков, «глотов» на детдомовском жаргоне. В этом педагоги убедились, когда в них полетели тарелки с кашей – кто-то из глотов обнаружил в них мышиные какашки. Был яростный бунт с битьем стекол и вызовом милиции.
В остальное время мы были заняты отхожими промыслами в пользу глотов: бутылки собирали, выпрашивали гривенники, которых якобы не хватает на кино. Нерадивых и непокорных колотили. Работящих и покладистых защищали в конфликтах со сверстниками. Я меньше других страдал: выручали память и хорошо подвешенный язык. Наизусть знал блатные Илиады и Одиссеи – «Гоп со смыком», «Мурку», «Помню ту темную зимнюю ноченьку» и прочую агрессивно–плаксивую ерунду. Мог отбрехиваться рифмованным матом, плести всякие россказни по вечерам, «романы тискать»...
Это и было то самое «добро», которое нам, будущему тюремному контингенту, вбивали кулаками. Идеал «правильной жизни». Тотальное явление: всюду – от детдома до международной политики – защищая очередное «Добро», патриотическое, идейное, религиозное, – мордобой становится самоцелью и хорошо стимулируется. В результате полстраны ворует, а вторая половина ловит или крышует первую. Работать, творить добро – просто некому.
В московском детдоме № 38 я был первым воспитанником. Вместе с «Седухой» открывал детдом. Был самым старшим. Стали прибывать ребята, и с первых же дней я стал замечать в их среде ту же проклятую смоленскую пирамиду: сильные – слабые, начальники – подчиненные, жертвы – мучители. Повел борьбу с глотами среди младших. Изводил их как Иван Грозный бояр. В то время его передовой опыт активно пропагандировали в кинофильмах, как сейчас опыт «реальных пацанов».
Завел себе гвардию, вроде опричников. Какие-то скромные результаты были достигнуты. Тридцать лет спустя, на традиционной встрече у Анны Исидоровны здоровенный дяденька в погонах подполковника вспоминал, что его колотили, а я взял под защиту. Скорей всего, мне быстро бы надоела эта возня, и мои гвардейцы сами стали бы «глотами» – но тут, обустроив детдом материально, за педагогический процесс взялась сама наша «мама Седуха» и ее воспитатели, которые тоже не верили в кулачное «добро».
Ее любимый сердитый афоризм был: «Ты как кривое полено: ни в одну поленницу не укладываешься». Но, мне кажется, она всех нас любила именно за то, что мы были не поленья, а личности. За несхожесть. За чудо каждого, которое почему-то перестаешь замечать по мере взросления. За Добро Без Кулаков, живущее во всех людях и по сей день используемое обществом на сотую долю процента.
Вот сейчас в разбомбленном Донецке доживает свой век великий педагог Виктор Федорович Шаталов. Когда-то я ездил к нему от газеты, был на уроках.
Вернувшись, азартно рассказывал жене-учительнице о шаталовской методике преподавания «крупными блоками». Мельком упомянул, как Шаталов приплясывал и припевал у доски после ответа одного из учеников: «Коля гений, Коля гений, уравненье он решил» – дальше шла замысловатая фамилия средневекового математика. Люба сказала: «Дело не в крупных блоках. Это средство. Цель – помочь ребятам поверить в себя. А мы все рявкаем, пугаем, наказываем...»
И вспомнился мне шаталовский эксперимент в колонии под Питером. Взялся он пройти годовой курс геометрии за десять дней с классом из малолетних преступников, в большинстве детей пьяных зачатий. Когда все эти ребятки сдали экзамен на пятерки, комиссия из местных учителей зарыдала…
В донецком классе бросалось в глаза спокойное достоинство ребят, отсутствие нервозности, комплексов. Может быть, если бы Путин, Порошенко и прочие участники донбасской драмы учились бы у Шаталова или воспитывались у Сосновской, Донецк остался бы целым, и не терзали бы мир амбиции и страхи начальства, прикрываемые национальными интересами?
Сумели же мы в своем детдоме создать подлинный Интернационал-дружную, веселую, шебутную семью народов. Кого только не было под крылом мамы Седухи! Даже француженкой своей обзавелись – очаровательной Олечкой Монжиле. И был Йоська Зацгер, немец, германский, а не российский, а после войны только год прошел.
Народ у нас в огромном большинстве был осколками войны. Скажем белорус Сашка Тихоненко, хромой подросток с партизанской медалью. Как ему и другим объяснить, что фриц фрицу рознь? Тем более, что отец Зацгера, эмигрант-антифашист, избежав гитлеровского лагеря, попал в сталинский, то есть, номинально остался «врагом народа». Как-то «разрулили» проблему, которая могла кончиться для Зацгера весьма печально – ходил мрачнее тучи, был в тяжелой депрессии... Через много лет приезжал на встречу воспитанников. В ГДР стал мэром города.
Ничего этого не могло бы быть без поддержки снизу – от наших неформальных лидеров во главе с будущим доктором наук С. Э. Шнолем. Откуда он брал время, чтобы, готовясь к экзамену за три класса, еще и вникать в наши проблемы?..
И другая загадка его судьбы: а надо ли было Симону так спешить с учебой? Именно благодаря экстернату он окончил МГУ в 1952 году – в том самом, антисемитском, с процессом «врачей-убийц» и прочими прелестями.
Просился на работу в десятки организаций, а приняли только в ЦИУ – Центральный институт усовершенствования врачей. Там тоже оставалось всего двое «избранных», с носами для Освенцима: Кладовщик и сам Шноль, на должности испытателя радиоактивных изотопов. Ему привозили их два МГБ-шника, всегда «выпимшие» – считалось, что спирт защищает от радиации. Устройство, изобретенное и сооруженное Симоном, чтобы работать с образцами дистанционно, чекисты считали атомным ружьем, которое изобрел «этот тощий чудик». Шноль бегло упомянул обо всем этом в своей замечательной книге «Герои и злодеи российской науки». Сколько рентгенов он там нахватал, сколько месяцев жизни ему врачи предрекали, источник умалчивает. От себя добавлю: дай Бог, чтобы «тощий чудик» еще столько же лет прожил на благо России.
***
Любимая рубрика советских газетчиков была: «Условия одни, результаты разные». Начала наших с Шнолем жизней как нарочно кто-то дублировал. Мы оба 1930 года. У обоих отцы репрессированы. Оба в войну пастушили в степях. Любимое животное у обоих одно – домашний верблюд. Оба с помощью Сосновской попали в МГУ. Отучившись, успешно строили карьеру: он с лучшими учеными, я в лучших газетах с миллионными тиражами.
В итоге: у Шноля, кроме персональной планеты, более 200 научных работ, в том числе открытие мирового уровня. Десятки учеников – лауреатов всевозможных премий.
У меня – пожелтевшие газетные вырезки, печку на даче хорошо ими разжигать. Что поделаешь, журналистика не наука. Газета живет один день…
Стоп-стоп, лукавите, сударь. Плоды труда одного хорошо вам знакомого, ныне, к сожалению, покойного журналиста вы можете видеть каждый день. Искусственный хрусталик в глазу вашей женушки. Разработал и массово двинул эти штучки в практику, дал их миллионам людей офтальмолог Святослав Федоров. А самого Федорова двинул в практику журналист Анатолий Аграновский. Два великих гражданина – хирург и публицист. За ними – громадное, прекрасное и трагическое переплетение российских жизней в двадцатом веке... О нем еще кто-то напишет. Не статью – роман. И, наверное, не один...
|